bannerbannerbanner
Рассказы. 1887

Антон Чехов
Рассказы. 1887

Казак

Арендатор хутора Низы Максим Торчаков, бердянский мещанин, ехал со своей молодой женой из церкви и вез только что освященный кулич. Солнце еще не всходило, но восток уже румянился, золотился. Было тихо… Перепел кричал свои: «пить пойдем! пить пойдем!», да далеко над курганчиком носился коршун, а больше во всей степи не было заметно ни одного живого существа.

Торчаков ехал и думал о том, что нет лучше и веселее праздника, как Христово воскресенье. Женат он был недавно и теперь справлял с женой первую Пасху. На что бы он ни взглянул, о чем бы ни подумал, всё представлялось ему светлым, радостным и счастливым. Думал он о своем хозяйстве и находил, что всё у него исправно, домашнее убранство такое, что лучше и не надо, всего довольно и всё хорошо; глядел он на жену – и она казалась ему красивой, доброй и кроткой. Радовала его и заря на востоке, и молодая травка, и его тряская визгливая бричка, нравился даже коршун, тяжело взмахивавший крыльями. А когда он по пути забежал в кабак закурить папиросу и выпил стаканчик, ему стало еще веселее…

– Сказано, велик день! – говорил он. – Вот и велик! Погоди, Лиза, сейчас солнце начнет играть. Оно каждую Пасху играет! И оно тоже радуется, как люди!

– Оно не живое, – заметила жена.

– Да на нем люди есть! – воскликнул Торчаков. – Ей-богу, есть! Мне Иван Степаныч рассказывал – на всех планетах есть люди, на солнце и на месяце! Право… А может, ученые и брешут, нечистый их знает! Постой, никак лошадь стоит! Так и есть!

На полдороге к дому, у Кривой Балочки, Торчаков и его жена увидели оседланную лошадь, которая стояла неподвижно и нюхала землю. У самой дороги на кочке сидел рыжий казак и, согнувшись, глядел себе в ноги.

– Христос воскрес! – крикнул ему Максим.

– Воистину воскрес, – ответил казак, не поднимая головы.

– Куда едешь?

– Домой, на льготу.

– Зачем же тут сидишь?

– Да так… захворал… Нет мочи ехать.

– Что ж у тебя болит?

– Весь болю.

– Гм… вот напасть! У людей праздник, а ты хвораешь! Да ты бы в деревню или на постоялый ехал, а что так сидеть?

Казак поднял голову и обвел утомленными больными глазами Максима, его жену, лошадь.

– Вы это из церкви? – спросил он.

– Из церкви.

– А меня праздник в дороге застал. Не привел бог доехать. Сейчас сесть бы да ехать, а мочи нет… Вы бы, православные, дали мне, проезжему, свяченой пасочки[71] разговеться!

– Пасочки? – спросил Торчаков. – Оно можно, ничего… Постой, сейчас…

Максим быстро пошарил у себя в карманах, взглянул на жену и сказал:

– Нету у меня ножика, отрезать нечем. А ломать-то – не рука, всю паску испортишь. Вот задача! Поищи-ка, нет ли у тебя ножика?

Казак через силу поднялся и пошел к своему седлу за ножом.

– Вот еще что выдумали! – сердито сказала жена Торчакова. – Не дам я тебе паску кромсать! С какими глазами я ее домой порезанную повезу? И видано ль дело – в степи разговляться! Поезжай на деревню к мужикам да там и разговляйся!

Жена взяла из рук мужа кулич, завернутый в белую салфетку, и сказала:

– Не дам! Надо порядок знать. Это не булка, а свяченая паска, и грех ее без толку кромсать.

– Ну, казак, не прогневайся! – сказал Торчаков и засмеялся. – Не велит жена! Прощай, путь-дорога!

Максим тронул вожжи, чмокнул, и бричка с шумом покатила дальше. А жена всё еще говорила, что резать кулич, не доехав до дому, – грех и непорядок, что всё должно иметь свое место и время. На востоке, крася пушистые облака в разные цвета, засияли первые лучи солнца; послышалась песня жаворонка. Уж не один, три коршуна, в отдалении друг от друга, носились над степью. Солнце пригрело чуть-чуть, и в молодой траве затрещали кузнечики.

Отъехав больше версты, Торчаков оглянулся и пристально поглядел вдаль.

– Не видать казака… – сказал он. – Экий сердяга, вздумал в дороге хворать! Нет хуже напасти: ехать надо, а мочи нет… Чего доброго, помрет в дороге… Не дали мы ему, Лизавета, паски, а небось и ему надо было дать. Небось и ему разговеться хочется.

Солнце взошло, но играло оно или нет, Торчаков не видел. Всю дорогу до самого дома он молчал, о чем-то думал и не спускал глаз с черного хвоста лошади. Неизвестно отчего, им овладела скука, и от праздничной радости в груди не осталось ничего, как будто ее и не было.

Приехали домой, христосовались с работниками; Торчаков опять повеселел и стал разговаривать, но как сели разговляться и все взяли по куску свяченого кулича, он невесело поглядел на жену и сказал:

– А нехорошо, Лизавета, что мы не дали тому казаку разговеться.

– Чудной ты, ей-богу! – сказала Лизавета и с удивлением пожала плечами. – Где ты взял такую моду, чтобы свяченую паску раздавать по дороге? Нешто это булка? Теперь она порезана, на столе лежит, пущай ест, кто хочет, хоть и казак твой! Разве мне жалко?

– Так-то оно так, а жалко мне казака. Ведь он хуже нищего и сироты. В дороге, далеко от дому, хворый…

Торчаков выпил полстакана чаю и уж больше ничего не пил и не ел. Есть ему не хотелось, чай казался невкусным, как трава, и опять стало скучно.

После разговенья легли спать. Когда часа через два Лизавета проснулась, он стоял у окна и глядел во двор.

– Ты уже встал? – спросила жена.

– Не спится что-то… Эх, Лизавета, – вздохнул он, – обидели мы с тобой казака!

– Ты опять с казаком! Дался тебе этот казак. Бог с ним.

– Он царю служил, может, кровь проливал, а мы с ним как с свиньей обошлись. Надо бы его, больного, домой привезть, покормить, а мы ему даже кусочка хлеба не дали.

– Да, так и дам я тебе паску портить. Да еще свяченую! Ты бы ее с казаком искромсал, а я бы потом дома глазами лупала? Ишь ты какой!

Максим потихоньку от жены пошел в кухню, завернул в салфетку кусок кулича и пяток яиц и пошел в сарай к работникам.

– Кузьма, брось гармонию, – обратился он к одному их них. – Седлай гнедого или Иванчика и езжай поживее к Кривой Балочке. Там больной казак с лошадью, так вот отдай ему это. Может, он еще не уехал.

Максим опять повеселел, но, прождав несколько часов Кузьму, не вытерпел, оседлал лошадь и поскакал к нему навстречу. Встретил он его у самой Балочки.

– Ну что? Видал казака?

– Нигде нету. Должно, уехал.

– Гм… история!

Торчаков взял у Кузьмы узелок и поскакал дальше. Доехав до деревни, он спросил у мужиков:

– Братцы, не видали ли вы больного казака с лошадью? Не проезжал ли тут? Из себя рыжий, худой, на гнедом коне.

Мужики поглядели друг на друга и сказали, что казака они не видели.

– Обратный почтовый ехал, это точно, а чтоб казак или кто другой – такого не было.

Вернулся Максим домой к обеду.

– Сидит у меня этот казак в голове и хоть ты что! – сказал он жене. – Не дает спокою. Я всё думаю: а что ежели это бог нас испытать хотел и ангела или святого какого в виде казака нам навстречу послал? Ведь бывает это. Нехорошо, Лизавета, обидели мы человека!

– Да что ты ко мне с казаком пристал? – крикнула Лизавета, выходя из терпения. – Пристал, как смола!

– А ты, знаешь, недобрая… – сказал Максим и пристально поглядел ей в лицо.

И он впервые после женитьбы заметил, что его жена недобрая.

– Пущай я недобрая, – крикнула она и сердито стукнула ложкой, – а только не стану я всяким пьяницам свяченую паску раздавать!

– А нешто казак пьяный?

– Пьяный!

– Почем ты знаешь?

– Пьяный!

– Ну и дура!

Максим, рассердившись, встал из-за стола и начал укорять свою молодую жену, говорил, что она немилосердная и глупая. А она, тоже рассердившись, заплакала и ушла в спальню и крикнула оттуда:

– Чтоб он околел, твой казак! Отстань ты от меня, холера, со своим казаком вонючим, а то я к отцу уеду!

За всё время после свадьбы у Торчакова это была первая ссора с женой. До самой вечерни он ходил у себя по двору, всё думал о жене, думал с досадой, и она казалась теперь злой, некрасивой. И как нарочно, казак всё не выходил из головы и Максиму мерещились то его больные глаза, то голос, то походка…

– Эх, обидели мы человека! – бормотал он. – Обидели!

Вечером, когда стемнело, ему стало нестерпимо скучно, как никогда не было, – хоть в петлю полезай! От скуки и с досады на жену он напился, как напивался в прежнее время, когда был неженатым. В хмелю он бранился скверными словами и кричал жене, что у нее злое, некрасивое лицо и завтра же он прогонит ее к отцу.

Утром на другой день праздника он захотел опохмелиться и опять напился.

С этого и началось расстройство.

Лошади, коровы, овцы и ульи мало-помалу, друг за дружкой стали исчезать со двора, долги росли, жена становилась постылой… Все эти напасти, как говорил Максим, произошли оттого, что у него злая, глупая жена, что бог прогневался на него и на жену… за больного казака. Он всё чаще и чаще напивался. Когда был пьян, то сидел дома и шумел, а трезвый ходил по степи и ждал, не встретится ли ему казак…

Удав и кролик

Петр Семеныч, истасканный и плешивый субъект в бархатном халате с малиновыми кистями, погладил свои пушистые бакены и продолжал:

– А вот, mon cher[72], если хотите, еще один способ. Этот способ самый тонкий, умный, ехидный и самый опасный для мужей. Понятен он только психологам и знатокам женского сердца. При нем conditio sine qua non[73]: терпение, терпение и терпение. Кто не умеет ждать и терпеть, для того он не годится. По этому способу вы, покоряя чью-нибудь жену, держите себя как можно дальше от нее. Почувствовав к ней влечение, род недуга[74], вы перестаете бывать у нее, встречаетесь с ней возможно реже, мельком, причем отказываете себе в удовольствии беседовать с ней. Тут вы действуете на расстоянии. Всё дело в некоторого рода гипнотизации. Она не должна видеть, но должна чувствовать вас, как кролик чувствует взгляд удава. Гипнотизируете вы ее не взглядом, а ядом вашего языка, причем самой лучшей передаточной проволокой может служить сам муж.

 

Например, я влюблен в особу N. N. и хочу покорить ее. Где-нибудь в клубе или в театре я встречаю ее мужа.

– А как поживает ваша супруга? – спрашиваю я его между прочим. – Милейшая женщина, доложу я вам! Ужасно она мне нравится! То есть чёрт знает как нравится!

– Гм… Чем же это она вам так понравилась? – спрашивает довольный супруг.

– Прелестнейшее, поэтическое создание, которое может тронуть и влюбить в себя даже камень! Впрочем, вы, мужья, прозаики и понимаете своих жен только в первый месяц после свадьбы… Поймите, что ваша жена идеальнейшая женщина! Поймите и радуйтесь, что судьба послала вам такую жену! Таких-то именно в наше время и нужно женщин… именно таких!

– Что же в ней такого особенного? – недоумевает супруг.

– Помилуйте, красавица, полная грации, жизни и правды, поэтичная, искренняя и в то же время загадочная! Такие женщины если раз полюбят, то любят сильно, всем пылом…

И прочее в таком роде. Супруг в тот же день, ложась спать, не утерпит, чтобы не сказать жене:

– Видал я Петра Семеныча. Ужасно тебя расхваливал. В восторге… И красавица ты, и грациозная, и загадочная… и будто любить ты способна как-то особенно. С три короба наговорил… Ха-ха…

После этого, не видаясь с нею, я опять норовлю встретиться с супругом.

– Кстати, милый мой… – говорю я ему. – Заезжал вчера ко мне один художник. Получил он от какого-то князя заказ: написать за две тысячи рублей головку типичной русской красавицы. Просил меня поискать для него натурщицу. Хотел было я направить его к вашей жене, да постеснялся. А ваша жена как раз бы подошла! Прелестная головка! Мне чертовски обидно, что эта чудная модель не попадается на глаза художников! Чертовски обидно!

Нужно быть слишком нелюбезным супругом, чтобы не передать этого жене. Утром жена долго глядится в зеркало и думает:

«Откуда он взял, что у меня чисто русское лицо?»

После этого, заглядывая в зеркало, она всякий раз уж думает обо мне. Между тем нечаянные встречи мои с ее мужем продолжаются. После одной из встреч муж приходит домой и начинает всматриваться в лицо жены.

– Что ты так вглядываешься? – спрашивает она.

– Да тот чудак, Петр Семеныч, нашел, что будто у тебя один глаз темнее другого. Не нахожу этого, хоть убей!

Жена опять к зеркалу. Она долго оглядывает себя и думает:

«Да, кажется, левый глаз несколько темнее правого… Нет, кажется, правый темнее левого… Впрочем, быть может, это ему так показалось!»

После восьмой или девятой встречи муж говорит жене:

– Видал в театре Петра Семеныча. Просит извинения, что не может заехать к тебе: некогда! Говорит, что очень занят. Кажется, уж месяца четыре он у нас не был… Я его распекать стал за это, а он извиняется и говорит, что не приедет к нам, пока не кончит какой-то работы.

– А когда же он кончит? – спрашивает жена.

– Говорит, что не раньше, как через год или два. А какая такая работа у этого свистуна, чёрт его знает. Чудак, ей-богу! Пристал ко мне, как с ножом к горлу: отчего ваша жена на сцену не поступает? С этакой, говорит, благодарной наружностью, с таким развитием и уменьем чувствовать грешно жить дома. Она, говорит, должна бросить всё и идти туда, куда зовет ее внутренний голос. Житейские рамки созданы не для нее. Такие, говорит, натуры, как она, должны находиться вне времени и пространства.

Жена, конечно, смутно понимает это витийство, но все-таки тает и захлебывается от восторга.

– Какой вздор! – говорит она, стараясь казаться равнодушной. – А еще что он говорил?

– Не будь, говорит, занят, отбил бы я у вас ее. Что ж, говорю, отбивайте, на дуэли драться не буду. Вы, кричит, не понимаете ее Ее понять нужно! Это, говорит, натура недюжинная, могучая, ищущая выхода! Жалею, говорит, что я не Тургенев, а то давно бы я ее описал. Ха-ха… Далась ты ему! Ну, думаю, братец, пожил бы ты с ней годика два-три, так другое бы запел… Чудак!

И бедной женой постепенно овладевает страстная жажда встречи со мной. Я единственный человек, который понял ее, и только мне она может рассказать многое! Но я упорно не еду и не попадаюсь ей на глаза. Не видела она меня давно, но мой мучительно-сладкий яд уже отравил ее. Муж, зевая, передает ей мои слова, а ей кажется, что она слышит мой голос, видит блеск моих глаз.

Наступает пора ловить момент. В один из вечеров приходит муж домой и говорит:

– Встретил я сейчас Петра Семеныча. Скучный такой, грустный, нос повесил.

– Отчего? Что с ним?

– Не разберешь. Жалуется, что тоска одолела. Я, говорит, одинок; нет, говорит, у меня ни близких, ни друзей, нет той души, которая поняла бы меня и слилась бы с моей душой. Меня, говорит, никто не понимает, и я хочу теперь только одного: смерти…

– Какие глупости! – говорит жена, а сама думает: «Бедный! Я его отлично понимаю! Я тоже одинока, меня никто не понимает, кроме него, кому же, как не мне, понять состояние его души?»

– Да, большой чудак… – продолжает муж. – С тоски, говорит, и домой не хожу, всю ночь по N-скому бульвару гуляю.

Жена вся в жару. Ей страстно хочется пойти на N-ский бульвар и взглянуть хотя одним глазом на человека, который сумел понять ее и который теперь в тоске. Кто знает? Поговори она теперь с ним, скажи ему слова два утешения, быть может, он перестал бы страдать. Скажи она, что у него есть друг, который понимает его и ценит, он воскрес бы душой.

«Но это невозможно… дико, – думает она. – Об этом и думать даже не следует. Пожалуй, еще влюбишься чего доброго, а это дико… глупо».

Дождавшись, когда уснет муж, она поднимает свою горячую голову, прикладывает палец к губам и думает: что, если она рискнет выйти сейчас из дому? После можно будет соврать что-нибудь, сказать, что она бегала в аптеку, к зубному врачу.

«Пойду!» – решает она.

План у нее уже готов: из дома по черной лестнице, до бульвара на извозчике, на бульваре она пройдет мимо него, взглянет и назад. Этим она не скомпрометирует ни себя, ни мужа.

И она одевается, тихо выходит из дому и спешит к бульвару. На бульваре темно, пустынно. Голые деревья спят. Никого нет. Но вот она видит чей-то силуэт. Это, должно быть, он. Дрожа всем телом, не помня себя, медленно приближается она ко мне… я иду к ней. Минуту мы стоим молча и глядим друг другу в глаза. Проходит еще минута молчания и… кролик беззаветно падает в пасть удава.

Критик

Старый и сгорбленный «благородный отец», с кривым подбородком и малиновым носом, встречается в буфете одного из частных театров[75] со своим старинным приятелем-газетчиком. После обычных приветствий, расспросов и вздохов благородный отец предлагает газетчику выпить по маленькой.

– Стоит ли? – морщится газетчик.

– Ничего, пойдем выпьем. Я и сам, брат, не пью, да тут нашему брату актеру скидка, почти полцены – не хочешь, так выпьешь. Пойдем!

Приятели подходят к буфету и выпивают.

– Нагляделся я на ваши театры. Хороши, нечего сказать. – ворчит благородный отец, сардонически улыбаясь. – Мерси, не ожидал. А еще тоже столица, центр искусства! Глядеть стыдно.

– В Александринке был?[76] – спрашивает газетчик.

Благородный отец презрительно машет рукой и ухмыляется. Малиновый нос его морщится и издает смеющийся звук.

– Был! – отвечает он как бы нехотя.

– Что ж? Нравится?

– Да, постройка нравится. Снаружи хорош театр, не стану спорить, но насчет самих артистов – извини. Может быть, они и хорошие люди, гении, Дидероты[77], но с моей точки зрения они для искусства убийцы и больше ничего. Ежели б в моей власти, я бы их из Петербурга выслал. Кто над ними у вас главный?

– Потехин.[78]

– Гм… Потехин. Какой же он антрепренер? Ни фигуры, ни вида наружности, ни голоса. Антрепренер или директор, который настоящий, должен иметь вид, солидность, внушительность, чтоб вся труппа чувствовала! Труппу надо держать в ежовых, во как!

Благородный отец протягивает вперед сжатый кулак и издает губами звук, всхлипывающий, как масло на сковороде.

– Во как! А ты думал, как? Нашему брату актеру, особливо которому молодому, нельзя давать волю. Нужно, чтоб он понимал и чувствовал, какой он человек есть. Ежели антрепренер начнет ему «вы» говорить да по головке гладить, так он на антрепренера верхом сядет. Покойный Савва Трифоныч, может быть, помнишь, бывало, с тобой запанибрата, как с ровней, а где касалось искусства, там он – гром и молния!! Бывало, или оштрафует, осрамит при всей публике, или так тебя выругает, что потом три дня плюешь. А нешто Потехин может так? Ни силы у него, ни настоящего голоса. Не то что трагик или резонер, а самый последний пискун из свиты Фортинбраса[79] его не испужается. Нешто еще по одной нам выпить, а?

– Стоит ли? – морщится газетчик.

– Оно, пожалуй, пить к ночи глядя не совсем того… но нашему брату скидка – грех не выпить.

Приятели выпивают.

– Все-таки, если беспристрастно рассуждать, то труппа у нас приличная, – говорит газетчик, закусывая красной капустой.

– Труппа? Гм… Приличная, нечего сказать… Нет, брат, перевелись нынче в России хорошие актеры! Ни одного не осталось!

– Ну, так уж и ни одного! Не то что во всей России, но даже у нас в Питере хорошие найдутся. Например, Свободин[80]

 

– Сво-бо-дин? – говорит благородный отец, в ужасе отступая назад и всплескивая руками. – Да нешто это актер? Побойся ты бога, нешто этакие актеры бывают? Это дилетант!

– Но все-таки…

– Что все-таки? Коли б моя власть, я б этого твоего Свободина из Петербурга выслал! Разве так можно играть, а? Разве можно? Холоден, сух, ни капли чувства, однообразен, без всякой экспрессии… Нет, пойдем еще выпьем! Не могу! Душно!

– Нет, брат, избавь… не могу больше пить!

– Я угощаю! Нашему брату скидка – мертвец и тот выпьет! Люди по гривеннику платят, а мы по пятаку. Дешевле грибов!

Приятели выпивают, причем газетчик мотает головой и крякает так решительно, точно решил идти умереть за правду.

– Играет он не сердцем, а умом! – продолжает благородный отец. – Настоящий актер играет нервами и поджилками, а этот лупит тебе, точно по грамматике или прописи… А потому и однообразен. Во всех ролях он одинаков! Под какими ты соусами ни подавай щуку, а она всё щука! Так-то, брат… Пусти ты его в мелодраму или трагедию, так и увидишь, как он съежится… В комедии всякий сыграет, нет, ты в мелодраме или трагедии сыграй! Почему у вас мелодрам не ставят? Боятся! Людей нет! Ваш актер не умеет ни одеться, ни крикнуть, ни позу принять.

– Постой, мне все-таки странно… Если Свободин не талант, то кроме его у нас есть Сазонов[81], Далматов[82], был Петипа[83], да в Москве есть Киселевский[84], Градов-Соколов[85], в провинции Андреев-Бурлак[86]

– Послушай, я с тобой серьезно говорю, а ты шутки шутишь, – обижается благородный отец. – Если, по-твоему, всё это артисты, то я не знаю, как и говорить с тобой. Разве это актеры? Самые настоящие посредственности! Шарж, утрировка, нытье и больше ничего! Я бы их всех, ежели бы моя власть, к театру на пушечный выстрел не подпускал! Так они мою душу воротят, что на дуэль готов их вызвать! Помилуй, разве это актеры? Они умирать на сцене будут, а такую гримасу скорчат, что в райке все животы порвут. Намедни предлагали познакомиться с Варламовым[87] – ни за что!

Благородный отец злобно таращит глаза на газетчика, делает негодующий жест и говорит тоном презирающего трагика:

– Как хочешь, а я еще выпью!

– Ах… ну к чему? Уж довольно пил!

– Да что ты морщишься? Ведь скидка! Я сам не пью, да как не выпить, ежели…

Приятели выпивают и минуту тупо глядят друг на друга, вспоминая тему разговора.

– Конечно, у всякого свой взгляд, – бормочет газетчик, – но надо быть очень пристрастным и предубежденным, чтобы не согласиться, что, например, Горева[88]

– Раздули! – перебивает благородный отец. – Кусок льда! Талантливая рыба! Цирлих-манирлих! Талантишка есть, не спорю, но нет огня, силы, нет этого, понимаешь ты, перцу! Что такое ее игра? Порция фисташкового мороженого! Лимонадная водица! Когда она играет, у хорошего, понимающего зрителя на усах и бороде изморозь садится! Да и вообще в России нет уж настоящих актрис… нет! Днем с огнем не найдешь… Ежели и бывают талантишки, то скоро мельчают и погибают от нынешнего направления… И актеров нет… Например, взять хоть вашего Писарева[89]… Что это такое?

Благородный отец отступает шаг назад и изумленно таращит глаза.

– Что это такое?! Разве это актер? Нет, ты мне по совести скажи: разве это актер? Разве его можно пускать на сцену? Кричит каким-то диким голосом, стучит, руками без пути махает… Ему не людей играть, а ихтиозавров и мамонтов допотопных… Да!

Благородный отец стучит кулаком по столу и кричит:

– Да!

– Ну, ну… тише! – успокаивает его газетчик. – Неловко, публика глядит…

– Так нельзя, братец ты мой! Это не игра, не искусство! Это значит губить, резать искусство! Погляди ты на Савину[90]… Что это такое?! Таланта – ни боже мой, одна только напускная бойкость и игривость, которую нельзя допускать на серьезную сцену! Глядишь на нее и просто, понимаешь ли ты, ужасаешься: где мы? куда идем? к чему стремимся? Пра-а-пало искусство!

Приятели молча, поняв друг друга, вероятно, бишопизмом, подходят к буфету и выпивают.

– Ты… ты уж очень стр…рого, – заикается газетчик.

– Н-не могу иначе! Я классик, Гамлета играл и требую, чтоб святое искусство было искусством… Я старик… В сравнении со мной они все ма…мальчишки… Да… Погубили русское искусство! Например, московская Федотова или Ермолова… Юбилеи справляют, а что они путного сделали для искусства?[91] Что? Вкус у публики испортили только! Или, положим, хваленые московский Ленский[92] и Иванов-Козельский[93]… Какие у них таланты? Напускное… И как они понимают, ей-богу! Ведь для того, чтоб играть, мало одного же… желания, тут нужен еще и дар, искра! Разве по последней выпить, а?

– Да ведь только что пи… пили!

– Ну! Всё равно… я угощаю… Нашему брату скидка, не пропьешь много.

Приятели еще выпивают. Они уже чувствуют, что сидеть гораздо удобнее, чем стоять, и садятся за столик.

– Или взять остальных прочих… – бормочет благородный отец. – Одно только несчастие и срам роду человеческому… Иному еще и 20 лет нет, а он уж испорчен до мозга костей… Человек молодой, здоровый, красивый, а норовит играть какого-нибудь Свистюлькина или Пищалочкина, что полегче и райку нравится, а чтоб за классические роли браться, того и в мечтах нет. В наше же, брат, время Гамлета всякий актер играл… Помню, в Смоленске покойник суфлер Васька по болезни актера взялся герцога Ришелье играть…[94] Мы серьезно на искусство глядели, не то что нынешние… Трудились мы… Бывало, в праздники утром короля Лира канифолишь, а вечером Коверлея раздракониваешь[95], да так, что театр трещит от аплодисментов…

– Нет, и теперь попадаются хорошие актеры. Например, в Москве у Корша Давыдов[96] – мое почтение! Видал? Гигант! Ко… колосс!

– Пссс… Впрочем, ничего… полезный актер… Только, брат, выправки нет, школы… Его бы к хорошему антрепренеру, да пустить в настоящую выучку – ух, какой бы актер вышел! А теперь бесцветен… ни то ни се… Даже кажется мне, что и таланта-то у него нет. Так, ра… раздули, преувеличили. Че-эк! Дай-ка сюда две рюмки очищенной! Живо!

Долго еще бормочет благородный отец. Скидкой буфетной он пользуется до тех пор, пока малиновая краска не расплывается с его носа по всему лицу и пока у газетчика сам собою не закрывается левый глаз. Лицо его по-прежнему строго и сковано сардонической улыбкой, голос глух, как голос из могилы, и глаза глядят неумолимо злобно. Но вдруг лицо, шея и даже кулаки благородного отца озаряются блаженнейшей и нежнейшей, как пух, улыбкой. Таинственно подмигивая глазом, он нагибается к уху газетчика и шепчет:

– А вот ежели бы выкурить из вашей Александринки Потехина, да всю бы его труппу – фюйть! Да набрать бы новую труппу, настоящую, неизбалованную, да поискать бы в Рязанях да Казанях этакого антрепренера, чтоб, знаешь, в ежах держать умел.

Благородный отец захлебывается и продолжает, мечтательно глядя на газетчика:

– Да поставить бы «Смерть Уголино»[97] и «Велизария»[98], да отжарить какого ни на есть разанафемского Отеллу или раздраконить, понимаешь ли ты, «Ограбленную почту»[99], поглядел бы ты тогда, какие бы у меня сборы были! Увидал бы ты, что значит настоящая игра и таланты!

71На юге кулич называют «пасхой» или «паской».
72мой милый (франц.)
73непременное условие (лат.)
74…влечение, род недуга… – Из «Горя от ума» А. С. Грибоедова (д. IV, явл. 4).
75…одного из частных театров… – В марте 1882 г. монополия казенных театров была ликвидирована и в столицах начали открываться частные театры.
76В Александринке был? – Александринский театр, ныне Ленинградский государственный академический театр драмы им. А. С. Пушкина. Существует с 1756 г.
77Дидерот – Д. Дидро (1713–1784), французский философ-материалист, писатель, основатель и редактор «Энциклопедии».
78Потехин А. А. (1829–1908) – драматург, беллетрист и режиссер, с 1881 по 1890 гг. руководитель труппы Александринского театра, позднее – управляющий драматическими труппами императорских театров.
79Фортинбрас – принц норвежский, персонаж из трагедии Шекспира «Гамлет».
80Свободин П. М. (1850–1892), актер (настоящая фамилия Козиенко). До 1884 г. выступал под фамилией Матюшин. В 1871–1877 и 1884–1892 гг. играл в Александринском театре, в 1877–1884 гг. – в провинции и в московских частных театрах. Был дружен с Чеховым и его семьей. Чехов написал о нем заметку в «Новом времени» (1890, 19 января).
81Сазонов Н. Ф. (1843–1902), актер; с 1863 г. играл в Александринском театре.
82Далматов В. П. (1852–1902), актер, настоящая фамилия Лучич, серб по национальности. Играл в провинции, в Москве – в Пушкинском театре А. А. Бренко, у Корша. С 1884 г. по 1894 г. играл в Александринском театре.
83Петипа М. М. (1850–1919), драматический актер. До 1875 г. играл в провинции, в 1875–1886 – в Александринском театре, с 1886 г. – в театре Корша.
84Киселевский И. П. (1839–1898), актер; играл во многих провинциальных театрах, в 1879–1882 и 1888–1891 гг. – в Александринском театре, в 1882–1888 и 1891–1894 гг. – в театре Корша.
85Градов-Соколов Л. И. (1845–1890) – актер, играл сначала в Александринском театре, с 1867 г. выступал в Тифлисе, с 1884 г. – в Москве, в театре Корша (1884, 1886), в театре Горевой (1890) и др. Предполагалось, что роль антрепренера в водевиле, создаваемом Чеховым совместно с А. С. Лазаревым (Грузинским), будет играть Градов (письмо А. С. Лазарева к Чехову от 21 ноября 1887 г. – ГБЛ).
86Андреев-Бурлак В. И. (1843–1888), актер. Выступал главным образом в приволжских городах как исполнитель характерных ролей.
87Варламов К. А. (1848–1915), комедийный актер, сын композитора А. Е. Варламова. С 1875 г. играл в Александринском театре.
88Горева Е. Н. (1859–1917), актриса и антрепренер. Выступала с 1874 г. во многих городах России.
89…Писарев М. И. (1844–1905), актер, педагог и критик. Выступал в Пушкинском театре А. А. Бренко (1880–1882), театре Корша, с 1885 г. – в Александринском театре.
90Савина М. Г. (1854–1915), ведущая актриса Александринского театра (с 1874 г.).
91…московская Федотова или Ермолова… Юбилеи справляют, а что они путного сделали для искусства? – Федотова Г. Н. (1846–1925), выдающаяся актриса Малого театра. 8 января 1882 г. отмечалось 20-летие ее сценической деятельности. 26 января 1887 г. – юбилейный бенефис актрисы в честь 25-летия поступления на сцену. Ермолова М. Н. (1853–1928), актриса. 30 января 1880 г. праздновалось десятилетие ее работы в Малом театре, 30 января 1885 г. – пятнадцатилетие. Чехов был знаком с Ермоловой. Как свидетельствовал М. П. Чехов, Антон Чехов, будучи студентом 2-го курса, хотел поставить свою первую пьесу – «Безотцовщина» – в бенефис Ермоловой и лично отнес ей рукопись на прочтение. «Но пьеса вернулась обратно» (Вокруг Чехова, стр. 106).
92Ленский А. П. (настоящая фамилия Вервициотти, 1847–1908), русский актер, позже педагог и режиссер Малого театра. Близкий знакомый Чехова.
93Иванов-Козельский М. Т. (1850–1898), актер. В 1874 г. играл в Московском общедоступном театре, 1882–1883 гг. – в театрах Бренко и Корша.
94…герцога Ришелье играть… – В драме Э. Д. Булвер-Литтона «Ришелье»; переведена с английского М. С. Степановым (1866).
95…утром короля Лира канифолишь, а вечером Коверлея раздракониваешь… – Король Лир – герой одноименной трагедии В. Шекспира. Коверлей – персонаж из французской драмы «Убийство Коверлей».
96…в Москве у Корша Давыдов… – Корш Ф. А. (1852–1924), антрепренер, драматург, основатель крупнейшего театра в Москве (1882). Давыдов В. Н. (настоящее имя – Иван Николаевич Горелов) (1849–1925), актер. С 1880 по 1924 г. – актер Александринского театра, в 1886–1888 гг. играл в театре Корша. Был знаком с Чеховым.
97«Смерть Уголино» – мелодрама Н. А. Полевого (1838).
98«Велизарий» – драма Э. Шенка о полководце Византийской империи Велизарии, переделанная для русской сцены П. Г. Ободовским (1839).
99…да отжарить ~ Отеллу или раздраконить ~ «Ограбленную почту»… – Отелло – герой одноименной трагедии В. Шекспира; «Ограбленная почта» – драма, переведенная с французского Ф. А. Бурдиным (1875).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru