bannerbannerbanner
Повесть о Татариновой. Сектантские тексты

Анна Радлова
Повесть о Татариновой. Сектантские тексты

Тогда, в 1922 году, близкий к Радловым Адриан Пиотровский писал о новом значении театра в революционную эпоху: «Страшные состояния отрешенности от пространства и времени, даруемые человеку лишь на короткое мгновение творчества, выросли для России в пять лет и назвались революцией». Театр как «сильнейший организатор сердец и умов» и его производные – субботники, например, – имеют теперь значение, которое автор точно называет магическим. «Все социальные ткани опрозрачнились и утончились. Жизнь стала необычайно декоративной»[17].

Анна Радлова, жена руководителя Театра народной комедии, предназначала свою драму именно для такого рода осуществления – страшного и декоративного, похожего на массовое радение. Но, насколько известно, попыток поставить ее на сцене или на площади не предпринималось. В 1923 году Сергей Радлов вместе с ближайшими друзьями – Михаилом Кузминым в качестве композитора, Адрианом Пиотровским в качестве переводчика – поставил пьесу Эрнста Толлера «Эуген несчастный». Ее кастрированный герой безуспешно ищет возможность жизни в утопическом обществе[18]. Воплотив в себе необычные интересы этого кружка, пьеса Толлера в новом историческом материале показывала все ту же проблему на перекрестии эротики, мистики и политики, над которой годами размышляла Радлова. Еврей, сражавшийся за германскую армию, лидер Баварской революции 1919 года, написавший знаменитые пьесы в тюрьме, анархист и экспрессионист, Толлер был героем своего поколения. Мандельштам, тоже принимавший участие в переводе пьесы, писал о Толлере как «революционере в театре»: проиграв революцию в жизни, Толлер приспособил театр «для своих боевых целей»[19]. Тема кастрации, появившаяся у Толлера под очевидным влиянием Фрейда, для круга Радловых оказалась неожиданно знакомой. Пьеса немецкого драматурга с героической биографией, поставленная русским режиссером, стала точно в ряд между скопческими текстами его жены.

В марте 1926 года Толлер приехал в Москву, где был встречен официальными проявлениями восторга. Премьера «Эугена» с успехом состоялась в Ленинградском академическом театре драмы. Однако «Правда» напечатала резкую статью делегата Коминтерна Пауля Вернера, который обвинил Толлера в поражении революции в Германии. Вальтер Беньямин, приехавший в СССР в конце того же года, с удивлением рассказывал о том, как быстро Толлер стал в Москве «нежелательной фигурой»[20]. Не сдаваясь, Сергей Радлов писал в 1929-м: «Была известная логика в том, что НЭП приостановил развитие массовых празднеств. Не меньшая логика и в том, что теперь вновь осознана их современность»[21]. Со своей стороны, жена режиссера задумала произведение иного жанра.

Метод

Современница экспрессионистов и футуристов, Радлова жила среди людей, которым деды их дедов казались непосредственными предшественниками. Выбор ее современников, переживших войны и революции, пал на великую эпоху, которая состоялась за сто лет до них. Андрей Белый объявлял раннего

Гоголя, автора «Страшной мести», прямым предшественником символизма, по воздействию равным Ницше[22]. Михаил Гершензон по-новому читал Чаадаева, делая его предшественником Владимира Соловьева. Василий Розанов отдавал ту же роль Лермонтову. «Элемент ренессансный у нас только и был в эпоху Александра I и в начале ХХ в.», – писал Николай Бердяев, одной фразой сближая две эпохи под знаком высшей культурной оценки[23]. Николай Минский находил у Александра и его правительства намерение осуществить глобальную религиозную реформу по протестантскому образцу, – ту самую, осуществить которую он сам считал необходимым для России. Tаким образом, идея углублялась в пространства менее известные. Розанов переиздавал в своей редакции документы Кондратия Селиванова[24]. Единство места, которое почти всем актерам этой исторической драмы предоставлял Петербург, и предполагаемое единство действия компенсировали очевидное отсутствие преемственности во времени.

Трагический опыт обогатил восхищение эпохой двух Александров, императора и поэта, тяжким предчувствием близких катастроф. Как писал в своих стихах 1915 года Мандельштам, дальний родственник Радловой,

 
Какая вещая Кассандра
Tебе пророчила беду?
О будь, Россия Александра,
Благословенна и в аду!
 

Согласно источнику, который использован в повести Радловой, Татаринова пророчила русскую беду незадолго до 14 декабря 1825: «Что же делать, как же быть? России надо кровь обмыть». Когда Мандельштам писал о Кассандре, он находился в постоянном общении с Радловой. В моде были 1830-е, в которых каждый находил себе предмет для изучения и образец для подражания. Для Ходасевича и многих других это был Пушкин; для Мандельштама – Чаадаев, по примеру которого юный поэт носил тогда бакенбарды; для Радловой такой моделью уже тогда, наверно, стала Татаринова.

По свидетельству мемуариста, в 1914 году в кругу авангардных поэтов и художников, в который входили Сологуб, Мандельштам, Гумилев, Радлова, «свирепствовало» увлечение 1830 годом[25]. С новым трагическим опытом фокус сместился чуть ранее, то был Золотой век, пушкинская эпоха, дней Александровых прекрасное начало. Сосредоточенность культурной элиты на людях, событиях и текстах столетней давности была удивительной чертой исторической памяти того необыкновенного времени. Проза Всеволода Соловьева, Дмитрия Мережковского, Ивана Наживина, Георгия Чулкова отдавала должное странным интересам императора Александра и его окружения. Мало что казалось более актуальным, чем дебаты о предсказаниях Чаадаева, о сказочном превращении императора Александра в старца Федора Кузьмича, о героизме и предательстве декабристских лидеров. И даже шеф полиции Белецкий, пытаясь объяснить популярность Распутина в царской семье, указывал на наследственное сходство в мистических увлечениях между Николаем II и Александром I[26]. Обобщая, Ходасевич писал в 1921 году, что живая, личная связь с пушкинским временем «не совсем утрачена», и называл пушкинскую эпоху «предыдущей» по отношению к своей собственной[27]. Мистические поиски прекрасной эпохи были в центре внимания наряду с ее поэзией, в них видели начало текущих событий и их оправдание.

 

Екатерина Татаринова несомненно казалась одной из самых загадочных и привлекательных фигур Золотого века. В «Старом доме» Всеволода Соловьева и «Александре Первом» Мережковского Татаринова изображалась как характерный персонаж эпохи. Трезвый Соловьев, сын выдающегося историка Михаила Соловьева, мог ассоциировать Татаринову с Блаватской, которой он и сам увлекался в молодости, а в зрелые годы посвятил немало сил ее разоблачению. Он написал ироническо-сентиментальное, скрыто-автобиографическое повествование о мистическом соблазне, опасном для неопытного девичьего сердца, и о спасительном разочаровании. Мережковский соединял политическое самоопределение его героя-декабриста с религиозными исканиями Татариновой, так что оба они становятся его предшественниками в деле религиозной революции. Радения скопцов, собрания у Татариновой, проекты Еленского описываются в «Александре Первом» с традиционным интересом и, одновременно, отвращением. В скопческом поклонении человеку-богу Мережковский видит метафору ненавистного самодержавия, но автор и герой не могут удержаться от восхищенного созерцания этих странных явлений русской истории. «Что в парижских беседах с Чаадаевым видели мы смутно, как в вещем сне, то наяву исполнилось; завершилось незавершенное, досказано недосказанное, замкнут незамкнутый круг», – говорит декабрист, познакомившийся со скопцами. Побывав на радении, князь испытывает «сквозь ужас – восторг» и заболевает нервной болезнью[28], совсем как юная Варенька в повести Веры Жуковской.

Михаил Кузмин, авторитетный учитель и друг Радловой, в 1916 году написал стихотворение «Хлыстовская»; переложив сектантский распевец в новейшую стихотворную технику, он поместил его в цикл «Русский рай». В малоизвестном стихотворении «Ангел Благовествующий», которое стало частью цикла «Плен»[29], Кузмин вновь описывает хлыстовское радение, совмещая его с сюжетом Благовещения:

 
Крутится искряной розой Адонисова бока,
Высокого вестник рока,
Расплавленного вестник чувства,
Гавриил.
 

Благовесть здесь особого рода. Архангел Гавриил, принося свою весть Марии, кружится и пророчит по-хлыстовски. Обычные хлыстовские образы кружения быстрого, как вихрь, столь быстрого, что нельзя различить лица кружащегося, нагнетаются и дальше:

 
Когда вихревые складки
В радужной одежде
Вращались перед изумленным оком.
 

В этом физическом вращении – мистическая сила: Гавриил, «вращаясь, все соединяет / И лица все напоминает». Дальше происходит неизбежное: вмешивается земная власть, которая силой кладет конец экстазу. «По морде смазали грязной тряпкой, Отняли свет, хлеб, тепло, мясо», поэт с очевидностью пишет уже о себе в 1919 году. Тут Кузмин с точностью обозначает исторический фон, с помощью которого он понимает текущие проблемы: «Не твой ли идеал осуществляется, Аракчеев?» Ответ поэта с очевидностью утвердительный: именно этот «идеал» сбывается вновь через «четыре жизни». Дальше идет все более прозрачное повествование о трудностях пореволюционного быта, сменяющееся надеждой вновь встретить кружащегося ангела: «Жду его, Думая о чуде». История используется как метафора собственной судьбы. Возникает трехслойная конструкция: евангельская история Гавриила и Марии проецируется на хлыстовское радение, а оно, часть милого русского прошлого («Мление сладкое»), становится символом собственного поэтического мира. Та же трансисторическая логика в стихотворении 1922 года[30]. «Тоскуя, плача и любя», автор целыми списками распечатывает всю свою «русскую память»: названия центральных губерний; названия православных монастырей; названия русских сект. «Подпольники, хлысты и бегуны <…> Отверженная, пресвятая рать Свободного и Божеского духа!»; и сразу за этим следует «Девятый вал», великий и страшный, – русская революция; но не найдя ответа и выхода, поток памяти вырождается в пересказ справочника «Весь Петербург» за 1913 год.

Радлова переживала новейший исторический опыт с осознанным трагизмом, который возвращал смысл эпохе. Сегодня кажущееся банальным, это чувство воспринималось как открытие в питерском окружении Радловой. Долго, до самого Большого террора, эти люди сохраняли энтузиазм, впрочем, все более амбивалентный. Скрывая сомнения, круг Радловых играл роль одного из центров культурной революции[31]. Трагизму исторического видения Радловой способствовали ее театральный опыт и многолетний интерес к Шекспиру, а ее мужа – к античной трагедии; во всяком случае, идея трагедии, которая была критически важна для Радловой и других эмоционалистов, освежала привычное ее восприятие через Ницше и Вячеслава Иванова иными влияниями. Кузмин высоко ценил стихи

Радловой начала 1920-х годов, подчеркивая в них адекватность эпохе; в этом качестве Кузмин сравнивал стихи Радловой с «Двенадцатью» Блока, но там он находил искаженную картину «блоказированной (так!) революции», у Радловой же подчеркивал «поэтическое отражение современности»[32]. В рецензии на сборник «Крылатый гость» Кузмин сделал стихи Радловой отправной точкой для рассуждений на темы пола и литературы. Основа искусства – «женское начало Сибилланства, Дельфийской девы-пророчицы, вещуньи <…> Самый мужественный поэт пророчески рождается из материнского лона женского подсознательного видения». Без женского начала любое формальное мастерство, в этом суждении оказывающееся мужским достоянием, – «просто побрякушки и литература». Так Кузмин готовит свою оценку поэзии

Радловой, ибо она «женская, как истоки всякого искусства», писал он, отдавая дань модным тогда идеям о первобытном матриархате. Из этой рецензии Кузмина вполне ясно, как читатели и поклонники Радловой понимали ее мистику: «…вещее пророческое беспокойство на нее находит», – пишет он, используя характерный хлыстовский глагол; она «одержима видениями и звуками», и если иногда не успевает придать им форму, то это лишь достоинство ее стихов. «Поэт едва успевает формировать подсознательный апокалипсис полетов, пожаров, вихря, сфер, кругов, солнц, растерзанной великой страны <…> „Крылатый гость“ настолько проникнут одним духом, что кажется скорее поэмой <…> Это – может быть самая необходимая, самая современная теперь книга, потому что современность, глубоко и пророчески воспринятая, выражена с большой силой, пророчеством и пафосом <…> Прекрасная, крылатая книга», – писал Кузмин[33]. Каковы бы ни были личные мотивы для столь высокой оценки, за ней стояла и близость содержательных позиций: Кузмин разделял с Радловой ее восприятие революционной современности как всеобъемлющего хлыстовского радения, «подсознательного апокалипсиса полетов». Кузмин включил Радлову в свой список крупнейших поэтов, а в обзорном «Письме в Пекин» дополнительно отмечал пройденный ею «огромный путь»[34].

Так мистические стихи Радловой оказались манифестом одного из вариантов новой поэтики. Валериан Чудовский, близкий друг Радловой, в своей рецензии на ее второй сборник «Корабли» провозглашал начало современной русской поэзии. Происходит «второе рождение России», а поэты, от Блока до Кузмина и от Вячеслава Иванова до Ахматовой, не чувствуют времени. «Анна Радлова первая, принявшая крещение пламенем и кровью; первая, увидевшая события изнутри. Сейчас она среди поэтов единственный „современник“ семи последних лет», – писал Чудовский[35]; единственного достойного предшественника Радловой критик находил в Баратынском. Напротив, Мандельштама и Ахматову Валериан Чудовский объявил поэтами, чуждыми современности. Понятно, какое раздражение вызывал такой способ писать рецензии. Мандельштам написал об отношениях рецензента с автором в эпиграмме: «Архистратиг вошел в иконостас, В ночной тиши запахло валерьяном»[36]. По словам Корнея Чуковского, Ахматова «столько раз возвращалась к этой рецензии, что стало ясно, какую рану представляет для нее эта глупая заметка Чудовского»[37].

Тем не менее, аргументы Чудовского стоит проследить; их разделяли тогда и Радлова, предпочитавшая не доводить своих взглядов до теоретических формул, и Кузмин. «Мы носители трагического опыта, какого не имели ни отцы наши, ни деды <…> Трагедия возвращает нам юную цельность далеких предков», – объявлял Чудовский. Анахроничные интересы самого современного из поэтов оправдываются характером эпохи, когда воскрешают идеи предков; именно поэтому созданные ими слова, такие как любовь и кровь, возвращаются к своим исконным значениям. Писать этими словами – не формальный прием, а прямое выражение чувств, незаменимое на пике истории. Врагами этой «мощной поэтики духовного активизма» объявляются формалисты и их понимание искусства. «И тогда говорят: „Искусство и есть прием – только прием.

 

Искусство есть игра“ – О, скоро вы ее поймете и оцените, игру тех, кто глядел в упор на нависшую гибель любимых <…> Семь лет! Да, мы купили право верить – и не только играть», – восклицал Чудовский в 1921 году[38]. Теоретические противники обвиняются в грехе действительно тяжком – в эмоциональной нечувствительности, в отрицании трагедии; на смену их лидерству должны прийти другие люди, образцом для которых станет творчество Радловой. «Да, совсем новые теории придется нам создавать… Если неправ я, то русский народ недостоин ниспосланных ему испытаний», – с полной прямотой писал критик. Так круг эмоционалистов, вдохновителями которого были Кузмин и Радлова, пытался участвовать в центральных дискуссиях эпохи[39].

Полемика

Высшая оценка, данная поэзии Радловой Кузминым, породила бурные возражения; больше других уязвлены были почему-то поклонники Ахматовой, на стихи которой сборники Радловой сегодня кажутся совсем непохожими. Критики Радловой ставили ее в позицию неудачливой претендентки: «…в ее стихах есть нечто от Анны Ахматовой; но можно сказать, перефразируя известную поговорку: „Анна, да не та“», – писал Э. Ф. Голлербах в рецензии на «Корабли»[40]; рецензент наверняка не сказал бы так о поэте с мужским именем. Мариэтта Шагинян и Георгий Адамович посвятили возмущенные рецензии не столько стихам Радловой, сколько их оценке Кузминым. Радлова вторична, она заимствует свои озарения у Иоанна Богослова, Шекспира и хлыстов – таков смысл этих отзывов; а Кузмин, ценя эти «стихотворные радения», потворствует дурному вкусу[41]. Резкость Чудовского понятна только в контексте полемики, которую вызывали среди современников стихотворные сборники Радловой начала 1920-х годов[42].

В устных воспоминаниях Ахматовой корни ее взаимной вражды с Радловой были такими: «Дружба Кузмина с Гумилевым, потом резко оборвавшаяся <…> Роль Анны Радловой в этом отчуждении»[43]. Позднее Ахматова считала, что Радлова сотрудничает с НКВД. Когда Корней Чуковский написал в «Правде» (25 ноября 1939) критическую статью о переводах Радловой, Ахматова предупреждала его об опасности и называла Радлову «жабой»[44]. Опасения Ахматовой, по крайней мере в деловой их части, не подтвердились, а друзья Радловой обвинениям в ее адрес не верили[45]. Впрочем, и Радлова вела светские интриги против Ахматовой[46]. Историки будут еще долго заниматься деталями этой женской борьбы. Удивляться тут нечему: мы отлично знаем, как несправедливы и нерассудительны бывают отношения внутри мужских профессиональных братств, и нет оснований думать, что внутри поэтического «сестринства» они менее разнообразны.

Чаще всего их необычно острую вражду объясняли женским соперничеством. Ахматова отрицала справедливость таких предположений, но архив сохранил ее раннее письмо к Сергею Радлову: «А Вы очень хотите меня бояться и прячетесь в книгах <…> А все-таки я не знаю ничего страннее наших встреч»[47]. Похоже, до женитьбы Сергей ухаживал за юной Ахматовой, и та отвечала благосклонно; в какой-то момент, может быть в связи со слухами о предстоящей свадьбе Радлова (август 1914), отношения изменились. «В свое время я не пожелал воспользоваться удачей, а теперь наказан за это» так писал Радлов Ахматовой в ноябре 1913 года. Ее вражда сосредоточилась на сопернице; позднее Ахматова даже отказалась выступить на поэтическом вечере вместе с Радловой. Но Ахматова и Радлов продолжали обращаться друг к другу. Радлов писал Ахматовой в 1913-м: «Может быть, уж твоим и стал я, Все иное ничто и тлен. Но врагов бессильных, слыхал я, Не уводят даже и в плен». Возможно, именно на это Ахматова ответила лирическим стихотворением 1917 года: «Пленник чужой! Мне чужого не надо. Я и своих-то устала считать». Адресат этого стихотворения «и хулит, и бесславит» автора, но та проявляет необычную терпимость: «Нет, он меня никогда не заставит Думать, что страстно в другую влюблен».

Во время большевистской революции Радловы находились в Крыму и, похоже, не были в восторге от происходящего. «В республике ли мы украинской, ханстве крымском или румынском королевстве, еще как-то не разобрал. Впрочем, все они лучше скифского самодержавия большевиков. Об этом, однако, здоровее не думать. К этому прилагаем мы оба усилия, и в результате Анне удается плодотворно и значительно работать в поэзии» – так Сергей писал из Алушты в ноябре 1917-го[48]. Позднее, однако, супруги стали энтузиастами пролетарской культуры[49]. Сергей, делавший успешную карьеру в советском театре и прославившийся в 1920-х годах своими массовыми сценами, получил от новой власти влияние и статус; Анна продолжала писать стихи и переводить. Противоречия между супругами росли, и в 1926 году они развелись. Анна сразу вышла замуж за инженера Корнелия Покровского, жившего в одной квартире с супругами (недоброжелатели сплетничали о том, что Анна давно жила с ними обоими). В 1938 году Покровский покончил с собой, ожидая ареста. Радловы вновь стали жить как супруги. За всем этим наверняка стояли напряженные страсти, требовавшие и не находившие самовыражения.

Устойчивая вражда между «двумя Аннами», Ахматовой и Радловой, питалась не только личным соперничеством, но и долговременными интересами. Вероятно, конкуренцию между ними стимулировал

Кузмин; после гибели Гумилева и Блока он оставался старейшим и самым авторитетным русским поэтом. Опережая неопределенные ожидания власти, литературное поле быстро структурировалось. Надеясь противопоставить акмеизму собственное направление, Кузмин задумал новый «изм»; его любовник Юрий Юркун, неудачливый писатель и блестящий рисовальщик, придумал слово «эмоционализм». Слово было не очень удачным, но все же более точным, чем самообозначения соперников – полузабытых символистов и едва организованных акмеистов.

Новый кружок эмоционалистов базировался в доме Радловых[50]. Декларация эмоционализма, опубликованная в 1923-м (год выхода «Богородицына корабля»), была подписана двумя дружившими парами: Кузминым и Юркуном, Анной и Сергеем Радловыми. «Изжив и переварив все чувства, мысли старого запада, <…> эмоционализм <…> стремится к распознаванию законов элементарнейшего», писали соавторы[51]. К эмоционализму пытались привлечь и Мандельштама, свойственника Радловой и ее давнего поклонника. Его жена, Н. Я. Мандельштам, вспоминала один вечер в квартире Радловых около 1922 года: «…я опять услышала, как

Мандельштама заманивают в объединение или союз – на этот раз синтеза всех искусств – поэзии, театра, живописи… Сергей Радлов, режиссер, с полной откровенностью объяснил Мандельштаму, что все лучшее в искусстве собрано за его чайным столом… Наконец Радловы, оба – и муж, и жена, задали вопрос напрямик: согласен ли Мандельштам позабыть устаревший и смешной акмеизм и присоединиться к ним, активным деятелям современного искусства, чтобы действовать сообща и согласованно? …Все дружно набросились на акмеистов, а Кузмин продолжал помалкивать и лишь изредка вставлял слово, чтобы похвалить стихи Радловой.

У меня создалось ощущение, что он-то и является душой этой заварухи». Идея единоличного лидерства, вообще-то чуждая поэзии, питалась духом эпохи. После гибели Гумилева лидером акмеистов естественно стала Ахматова. По словам Надежды Мандельштам, у нее тогда спрашивали: «…за которую я из двух Анн… В доме Радловых, где собирались лучшие представители всех искусств, полагалось поносить Ахматову. Так повелось с самых первых дней, и не случайно друзья Ахматовой перестали бывать у Радловой»[52]. Как мы знаем из других воспоминаний, в доме Ахматовой симметрично поносили Радлову. Но круг был тесен, и общение продолжалось.

На групповой фотографии, снятой на «праздновании 20-летия творческой деятельности Кузмина»

в октябре 1925 года, Радлова сидит по правую руку от мэтра, а над ним, в самом центре группы, возвышается Ахматова. Неподалеку и Сергей Радлов, а также Клюев, Введенский, Вагинов… Самоопределяясь, эмоционалисты принадлежали основному руслу современной им литературы.

Считая своим учителем Кузмина, Радлова склонна была отдавать поэтическое первенство Блоку. «Как блестяще и победно успокоенные 20-е годы прошлого столетия мы называем Пушкинским временем, так наши потомки с правом <…> назовут наши будущие годы временем Блоковским», – писала Радлова в 1920-м[53]. Здесь звучат любимые идеи Радловой: столетнее возвращение, трагизм момента и еще любопытное представление о перспективах, открывающихся перед современностью. Эти слова были прочитаны их героем; тетка Блока, наверняка вспоминая его собственную реакцию, характеризовала эту статью Радловой как «краткую, но очень значительную»[54].

Поэтический сборник «Крылатый гость» (1922) завершался апокалиптическим видением, которое сегодня, ровно сто лет спустя, осуществляется в деталях:

 
Скоро во всем широком мире
Не останется ни одной незамутненной реки.
И синим куполом опрокинется небо,
 
 
А земля задохнется под стеклянным колпаком,
И не будет больше ни травы ни хлеба,
Полынь-звезда засияет синим огнем.
И двинется двинулся надвигается лес шелестящий…
 
Сюжет

Текст «Повести о Татариновой» (1931) написан на основе профессионального знания документов начала XIX века. Очевидно, что автор работал с исторической литературой и, возможно, с архивными источниками. Особо влекло Радлову загадочное послание Алексея Еленского, камергера и скопца, в 1804 году направившего в кабинет Александра I свой проект обустройства России.

Жизнь этого интеллектуального Калиостро уникальна даже для бурной российской истории. Советский автор причислял Еленского к числу «передовых идеологов России», чья деятельность была связана «с социально-идейным творчеством народных масс» и чью «эстафету» потом десятилетиями несли русские революционеры. «Какие же достижения обещал свободный народ на свободной, переустроенной для счастья земле!» – восклицательным знаком завершался ученый рассказ о политике-скопце[55]. И правда, если историки еще будут обсуждать вопрос, кто был первым русским революционером, то Еленский – один из самых подходящих кандидатов.

Разные историки приписывали ему разные тексты – масонские, старообрядческие, скопческие, теократические и революционные. Радлова, включившая обширные выдержки из послания Еленского в текст повести, заняла свое место в ряду изумленных его читателей.

В этом послании, касающемся военно-морских дел, а на деле предлагающем проект полного переустройства русской жизни, скопчество оставило себе уникальный памятник. Историческая достоверность того проекта, который цитировала Радлова, сомнений не вызывает; но его интерпретация, провоцирующая на самые рискованные аналогии, была и будет предметом для споров. Стилизуясь под масонство, скопческий дискурс претендовал на глобальную религиозно-политическую роль – роль государственной идеологии (в том смысле этих слов, который станет ясен лишь столетием позже). В 1931 году Радлова переписывала тексты Еленского из исторического журнала, где они были за полвека до того опубликованы Иваном Липранди, приятелем Пушкина, в свою тетрадку, до сих пор лежащую в архиве нечитанной… Она наверняка думала о шокирующем сходстве скопческого проекта с той политической реальностью, которая осуществилась на ее глазах, и о его русском языке, неожиданно современном, одновременно патетическом и распадающемся, полном того, что во времена Радловой называли то заумью, то демагогией.

«Кто не радит о отечестве, в числе живых людей да не именуется», – писал Еленский. Российская империя и раньше была богоизбранной; теперь же объединенные усилия масонства-скопчества поведут ее на новые подвиги. Таинственная Церковь, к которой принадлежит Еленский, выходит на свет и, ведомая Святым Духом, идет на службу Отечеству. Кадровая политика, как известно, играет главную роль в подобных проектах. «Таинственной церкви люди, вкусившие дару небесного <…> все

Богом учены», – уверен Еленский. К тому же среди них, рассказывает он, есть и «некоторое число грамотных людей». Согласно проекту, Правительство таких людей стрижет в иеромонахи и определяет на «корабли», – по одному на каждый корабль.

Речь идет не только о перестройке военно-морского флота; в следующем абзаце Еленский говорит о «граде, корабле и полке», а потом и об армии. Дальнейшее мыслилось таким образом: «…иеромонах, занимаясь из уст пророческих гласом небесным, должен будет секретно командиру того корабля совет предлагать как к сражению, так и во всех случаях». Идейное руководство светскими командирами мыслилось как скрытое, но вездесущее влияние «таинственной Церкви». Теперь Еленский осуществляет плавный переход от масонства к скопчеству. Избранные – многие, но не все – сами собой окажутся скопцами; этим Бог-отец докажет, как он «печется о народе Российском». От его лица Еленский собирается взять эти вопросы непосредственно на себя:

«На меня возложена должность от непостижимого Отца светов <…> истинных и сильных, набрать не только на корабли, но даже и в сухопутную армию». Итак, к каждому воинскому соединению предлагалось приставить скопческих комиссаров, которые должны были направлять и контролировать их деятельность, одновременно распространяя скопчество; все это до боли напоминает нам – и еще яснее напоминало Радловой и ее современникам – другой, столетием спустя осуществленный проект… Себе Еленский отводил место главного Иеромонаха, Селиванову же – место главного Пророка; вдвоем они должны были вдохновлять самого Государя. Проект готов; «только от Всемилостивейшего престола зависит повелеть в экзекуцию произвесть», заключал Еленский[56].

К «Посланию» Еленского был приложен догматический документ, популярно разъясняющий основания скопчества, – нечто вроде программы партии, приложенной к ее манифесту. Здесь скопческие идеи, более не маскируясь, вполне доминируют над масонскими и просветительскими. «Ни малейшей новости не заводим, а старое потерянное отыскиваем»[57], убеждал Еленский. Скопчество, по его определению, есть «настоящая схима, печать Духа Святого, крещение Христово духом и огнем»[58]. Впрочем, Еленский готов и на компромиссы. Его политический (!) проект состоит не в моментальном всеобщем оскоплении, которое все же несбыточно. Человечество должно быть разделено на два сорта – плотских людей и людей духовных, причем вторые должны иметь безусловную власть над первыми. Духовные люди, называемые еще и «людьми обновления»,[59] – это, конечно, скопцы; плотские люди – все остальные. Светская культура плотских людей вызывает одну только ненависть: «Не дозволяется на пиры, на свадьбы, на комедии, на маскарады, на качели ходить»! Тотальная власть нужна, чтобы обеспечить контролируемую, унылую, бесполую и однородную жизнь. Она будет прерываться организованными радениями, сосредотачивающими на себе все эмоциональные функции, отмеренные точными дозами: «рабы Божии <…> паче скачут и играют, яко младенцы благодатные, пивом новым упоенные»[60].

Мельников (Печерский) интерпретировал проект Еленского как «установление в России скопческо-теократичного образа правления»[61]. Милюкову он напоминал политические идеи английской революции[62]. На самом деле этот проект и радикальнее, и интереснее. Мы имеем дело с беспрецедентно отважной программой, претендующей на контроль абсолютной степени: самый тоталитарный проект из всех, какие знала история утопий. Еленский не только предлагал переворот всей системы власти, государственной и духовной; он не только намеревался начать революцию с армии и флота, с тем чтобы распространить ее после на все министерства и губернии; он не только собирался организовать режим самым жестким из мыслимых способов – личной властью духовных лиц, образующих свою собственную иерархию: все это утописты предлагали, а революционеры пытались осуществить и до и после Еленского. Но только в этом проекте к внешней, внутренней и духовной политике присоединяется политика тела в ее самом радикальном и необратимом варианте – хирургическом. Даже антиутописты XX века не доходили в своих более чем радикальных построениях до этой простой и эффективной процедуры; никто, кроме Еленского, не расшифровал так прямо метафору всякой утопии; никто не разгадал ее элементарного секрета – хирургической кастрации всех под руководством уже кастрированных…

17Пиотровский Адр. Вся власть театру // Жизнь искусства. 1922. 44. С. 7.
18См. об этом: Никольская Т. Л. К вопросу о русском экспрессионизме // Тыняновский сборник. Четвертые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1990. С. 178–180.
19Мандельштам О. Революционер в театре // Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. М., 1993. Т. 2. С. 283.
20Беньямин В. Московский дневник / Пер. с нем. и примеч. С. Ромашко. М., 1997. С. 19–20. О Толлере в Москве см.: Стрельникова А. А. Рецепция творчества Эрнста Толлера в России // Новые российские гуманитарные исследования; http://www.nrgumis.ru/articles/283/.
21Радлов С. Десять лет в театре / Предисл. С. С. Мокульского. Л.: Прибой, 1929. С. 239.
22См.: Белый А. Гоголь // Весы. 1909. № 4. С. 68–83.
23Бердяев Н. Русская идея // Русская идея. В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья: В 2 т. Т. 2. М.: Искусство, 1994. С. 224.
24Розанов В. Апокалиптическая секта (хлысты и скопцы). Пб., 1914.
25См.: Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Л.: Советский писатель, 1989. С. 521.
26См.: Белецкий С. П. Воспоминания // Архив русской революции. Берлин, 1923 (М.: Терра-Политиздат, 1991). С. 14.
27См.: Ходасевич В. Колеблемый треножник: Избранное. М.: Сов. писатель, 1991. С. 205.
28См.: Мережковский Д. С. Александр Первый // Мережковский Д. С. Собр. соч.: В 4 т. М.: Правда, 1990. Т. 3. С. 305, 312.
29См.: Cheron G. Неизвестные тексты М. А. Кузмина // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 14. 1984. S. 365–370.
30См.: Кузмин М. «А это – хулиганская», – сказала… // Кузмин М. Избранные произведения. С. 240–244.
31О революционных инициативах Сергея Радлова и Адриана Пиотровского см.: Clark K. Petersburg, Crucible of Cultural Revolution. Cambridge: Harvard University Press, 1995.
32Кузмин М. Условности. Пг.: Полярная звезда, 1923. С. 170–171.
33Кузмин М. «Крылатый гость», гербарий и экзамены //Жизнь искусства. 1922. № 28. С. 2.
34Кузмин М. Условности. С. 169.
35Чудовский В. По поводу одного сборника стихов («Корабли» Анны Радловой) // Начала. СПб., 1921. № 1. С. 209–210.
36Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. С. 516.
37Чуковский К. Дневник 1901–1929. М.: Сов. писатель, 1991. С. 184.
38Чудовский В. По поводу одного сборника стихов.
39См.: Nickol’skaya Т. Эмоционалисты // Russian Literature. 1986. Vol. 20. P. 60–66.
40Ego. Рец. на «Корабли» Анны Радловой // Вестник литературы. 1921. № 3/27. С. 9.
41См.: Шагинян М. «В мягком мешке шило» // Жизнь искусства. 1922. № 30. С. 3; Адамович Г. Недоумение Кузмина // Там же.
42Эта полемика прослежена в: Malmstad J. E. Mikhail Kuzmin: A Chronicle of his Life and Times // Кузмин М. Собрание стихов. München: Wilhelm Fink, 1977. Vol. 3. P. 262.
43Виленкин В. Я. Воспоминания с комментариями. М.: Искусство, 1991. С. 422; ср.: Лукницкий П. Н. Встречи с Анной Ахматовой. Париж: YMCA-Press, 1991. Т. 1. С. 59–60.
44См.: Чуковский К. Дневник 1901–1929. С. 184, 362; Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. М.: Книга, 1989. Т. 1. С. 46–48, 141.
45См.: Гильдебрандт О. Н. М. А. Кузмин / Публ. М. В. Толмачева // Лица. Биографический альманах. Вып. 1. 1992. С. 270.
46См.: Мандельштам Н. Вторая книга. М.: Московский рабочий, 1990. С. 105–106, 371.
47Это письмо Ахматовой и несколько писем к ней Сергея Радлова 1913–1917 гг. опубликованы в: Тименчик Р. Д. Об одном письме Анны Ахматовой // Звезда. 1991. № 9. С. 165–167.
48См.: Salman M. О Сергее Радлове и Осипе Мандельштаме (по архивным источникам) // Slavica Revalensia. № 5 (2018). P. 162.
49См.: Clark K. Petersburg, crucible of cultural revolution. Harvard University Press, 1995.
50Некоторые аспекты этой темы рассмотрены в: Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин // Russian Literature. Vol. 6. № 3. 1978. P. 213–303; Malmstad J. E. Mikhail Kuzmin: A Chronicle of his Life and Times. P. 262–263; Пахомова А. Стратегии репрезентации литературной группы (на примере объединения эмоционалистов) // Летняя школа по русской литературе. Т. 13. 2017. № 2. С. 134–151.
51Декларация эмоционализма // Абраксас. 1923, февраль. C. 10.
52Мандельштам Н. Вторая книга. Париж: YMCA-Press, 1983. С. 139–140.
53Радлова А. Вечер Ал. Блока // Жизнь искусства. 1920, 3 августа.
54Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке. С. 190.
55См.: Клибанов Л. И. Народная социальная утопия в России. Период феодализма. М.: Наука, 1977. С. 300.
56Цит. по: Липранди И. Дело о скопце камергере Еленском // Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских. 1867. Кн. 4. Отд. 5. С. 69–71.
57Там же. С. 79.
58Там же. С. 80.
59Там же. С. 76.
60Там же. С. 77, 80.
61См.: Мельников П. И. Правительственные распоряжения и записки о скопцах. Материалы для истории хлыстовской и скопческой ересей // Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских. 1872. Кн. 3. Отд. 5. С. 56.
62См.: Милюков П. Н. Очерки по истории русской культуры. Т. 2. Кн. 1. М.: Прогресс, 1994. С. 130.
Рейтинг@Mail.ru