bannerbannerbanner
Каждые сто лет. Роман с дневником

Анна Матвеева
Каждые сто лет. Роман с дневником

– Руками не трогать! – говорит Марианна Аркадьевна свистящим шёпотом, и нарушитель, только что цапнувший экспонат, вспыхивает от стыда.

Со мной Марианна Аркадьевна говорит ласково, но тоже шёпотом – честно говоря, я никогда и не слышала её нормального голоса…

– Ксаночка, дорогая! Ты к папочке? Он у Александры Петровны, посиди тут на стульчике, я его позову!

– Да не надо, Марианна Аркадьевна, я сама!

Марианна Аркадьевна поправила на плечах ажурную шаль, как будто взмахнула крыльями:

– Ну как знаешь.

Она села на стульчик, где сбоку очень по-домашнему лежали книжка, вязанье и очки на цепочке. Читать или вязать Марианна Аркадьевна не стала, а вместо этого внимательно следила за тем, как я продвигаюсь по залу. Будто я не дочь ведущего научного сотрудника музея, а совершенно посторонний ребёнок, впервые увидевший чёрные кости мамонта и жёлтые – как из дерева! – зубы доисторической акулы. Я даже обернулась от её взгляда. Марианна Аркадьевна следила за мной, как будто это был театр и я играла на сцене – очень странное, непривычное ощущение! Взгляд смотрительницы подталкивал меня в спину, как сильный ветер.

У лестницы я повернула вправо и очутилась прямо перед кабинетом Александры Петровны. Он располагается точно под папиным, но обставлен иначе. Я ещё раньше думала, что у Александры Петровны, как у нашей мамы, есть дар делать уютным любое помещение, даже купе в поезде. У неё были здесь разные салфетки, картинки и фотографии на стенах, а на стуле лежала мягкая подушечка. Одна фотография в рамке показалась мне знакомой, там была изображена девочка, немного похожая на артистку Яну Поплавскую. Но я не успела понять, кто эта девочка, потому что увидела папу. Он стоял ко мне лицом и крепко целовал Александру Петровну. Папа увидел меня, и я побежала прочь, обратно в зал, где довольная Марианна Аркадьевна поправляла на носу свои очки на цепочке.

Я металась, как ненормальная, по залу, а потом услышала за спиной папин голос, его быстрые шаги и, слетев вниз по лестнице, обронив где-то папку с нотами, припустила через дорогу. Влетела в здание Горного института, забежала на второй этаж и оказалась в длинном коридоре, на стенах которого с обеих сторон висели фотографии умных печальных людей. Студентов уже не было, преподаватели ушли домой. Я была совсем одна. Села прямо на пол, пытаясь отдышаться, смотрела на эти портреты, и они тоже как будто бы смотрели на меня.

Один из этих портретов изображал женщину с усталым, расстроенным лицом. Под ним была подпись: Ксения Михайловна Лёвшина, первая заведующая кафедрой иностранных языков.

И годы жизни: рождение совпадало с Ксеничкиным, год смерти – 1965-й.

Май 1984 г.

В одном из бабушкиных дневников рассказывалось о подземных ходах, которые были прорыты в Полтаве в незапамятные времена. Когда я убегала в тот день из музея, то ни о чём не могла думать, кроме как о том, чтобы провалиться в какой-нибудь подземный ход – и никогда больше не видеть ни отца, ни Александру Петровну, ни Димку с Княжной…

Наверное, надо рассказать маме о том, что я видела в музее. Но что, если она разведётся с папой и он уйдёт жить к Александре Петровне? Я вспоминала её руки на папиной рубашке (мамой, между прочим, выглаженной!) и прямо вся передёргивалась от отвращения, как бывает, если случайно увидишь на улице мёртвого голубя…

В институте, где я пряталась от папы и случайно увидела портрет бабушкиной тёзки, до меня дошло, что в кабинете у Александры Петровны висела фотография Танечки. Я чувствовала себя так, будто решала очень трудную задачу по геометрии. Кстати, завтра у нас годовая контрольная, к которой я совершенно не готова. Придётся списывать, не знаю у кого.

Дано: папа целует Александру Петровну прямо у себя на работе. На стене у Александры Петровны висит фотография Танечки, которая считает моего папу своим. Доказать: Танечка – дочь моего папы и Александры Петровны?!

Как только я задала себе этот вопрос, у меня всё внутри похолодело. Получается, что папа уже столько лет обманывает нас с мамой! Или же мама обо всём знает и это только от нас с Димкой скрывают?

Но зачем им с Александрой Петровной так целоваться, если они столько лет знакомы? С нашей мамой папа никогда не целуется – я ни разу не видела. Может, Танечка – приёмная дочь папы? Но почему тогда она так похожа на Димку (даже больше, чем на Яну Поплавскую)? У меня даже мозги заболели от всех этих мыслей, и надо было уходить из института: мама будет волноваться. И… папа. Я не представляла себе, что он мне скажет и что я ему скажу. Я просто не хотела его больше видеть никогда в жизни. Ну или хотя бы несколько дней.

На этаже, где я пряталась, вдруг выключили свет. Я побежала вниз, чтобы меня не закрыли в институте, и по дороге думала, что Ксеничка каким-то удивительным способом передала мне свою поддержку: ведь понятно же, что портрет усталой женщины, который висит в Горном, не имел к ней отношения, но он всё равно напомнил о моей любимой бабушке-подружке.

Почему не имел отношения? Здесь всё просто, обойдёмся без «дано» и «доказать». Во-первых, Ксеничка погибла в блокадном Ленинграде, а Ксения Михайловна с портрета прожила аж до 1965 года. Во-вторых, фамилия у Ксенички должна быть как у моего папы – Лесовая, а портрет подписан девичьей: Лёвшина. Конечно, Лёвшина – не самая распространённая в мире фамилия, но в жизни встречаются разные удивительные совпадения.

Я шла пешком, потому что начался час пик и в трамвай я бы просто не влезла. Всё-таки удивительно, что я читаю дневники Ксении Михайловны Лёвшиной – и вдруг вижу в институте портрет женщины с таким же точно именем. И она была преподавательницей иностранных языков! Я резко затормозила, до меня только сейчас это дошло – про иностранные языки…

Мысли мешались, путались, всё скаталось в какой-то клубок, как бывает, если я берусь вышивать крестиком. Мама вечно ругается, потому что аккуратные рулетики дефицитных мулине превращаются в лохматые колтуны «на выброс»… Может, вся эта история с Александрой Петровной как-нибудь сама собой решится и забудется?

Я так устала об этом думать, вообще, я так устала в тот день, что ноги сами несли меня домой, пока я не увидела, что магазин «Галантерея-Трикотаж» ещё открыт. Это мой любимый магазин, хотя на прилавках там нет ничего интересного (за интересным надо ехать на барахолку). Зато здесь работает самая красивая в мире продавщица.

Она сама, конечно, знает, что красива: на неё всё время кто-нибудь заходит поглазеть. Она даже лучше артисток польского кино из набора открыток! Высокая, светловолосая, с тонким носом и синими глазами. Непонятно, что она делает в этой «Галантерее-Трикотаже». По просьбам скучных тётенек красавица отрезает какое-то количество тесьмы или складывает пуговицы в кулёк из бумаги.

На табличке, которая висит на стене, указано: «Вас обслуживает продавец 3-й категории Бланкеннагель Е. Д.». Я думала, что её зовут Елена (Прекрасная!), пока не услышала, как со склада ей кто-то крикнул однажды: «Кать, прими товар!» Значит, Екатерина. Она, как заколдованная принцесса из сказки, томится за прилавком и продаёт разные скучные вещи. Только один раз здесь давали дефицит – японские зонты. Очередь тянулась чуть не до автобусной остановки, и нам с мамой не хватило.

В тот вечер я разглядывала Бланкеннагель ещё внимательнее, чем обычно, мечтала: вот бы мне тоже стать такой, когда вырасту. Бывает же, когда девочки полностью меняются – сбрасывают свою детскую внешность, как лягушачью кожу, и расцветают! Во многих книгах такое описано, вот пусть и со мной произойдёт. Если я стану изумительной красавицей, то папа будет гордиться мною больше, чем Танечкой. Походить на Яну Поплавскую тоже неплохо, но я предпочла бы стать точной копией Екатерины Бланкеннагель.

– Тебе что-то нужно? – ласково обратилась ко мне красавица.

Я растерялась, потому что ни сутаж, ни пуговицы покупать не собиралась. Лицо её стало сердитым, нахмуренным – я думала, это потому, что я молчу, как дурочка, но нет, Бланкеннагель рассердилась на посетителя, который только что вошёл в магазин. Он был тоже, наверное, красив, во всяком случае высок и молод. И пьян, ужасно пьян!

– Ну что, немчура? – сказал он продавщице. – Долго ещё ломаться будешь?

– Уходи отсюда, – сквозь зубы сказала Бланкеннагель. – Тут покупатели.

Она кивнула в мою сторону, но пьяный, бегло глянув на меня, рассмеялся:

– Покупатели! Не смеши давай! Сегодня чтоб пришла, ясно тебе?

Бланкеннагель вдруг вспыхнула, как будто ей стало жарко, и мелко кивнула, со страхом глядя, как пьяный идёт к прилавку. На меня он не смотрел, а больше в магазине никого не было. И вот он уже тянет к ней руку и проводит пальцем по её белому гладкому горлу… А она молчит и терпит, молчит и дышит… Не знаю, что со мной произошло, но я вдруг схватила ножницы, которые стояли в вазочке рядом с кассой, и ударила его прямо в ногу! Сильно. Ножницы упали на пол, пьяный взревел, повернулся ко мне – и стал прямо очень похож на маньяка!

– Анна Олеговна! Анна Олеговна! – кричала страшным голосом Бланкеннагель. Из подсобки выбежала женщина («Вас обслуживает кассир Полякова А. О.»), и, пока они все трое визжали и кричали, я вылетела из «Галантереи-Трикотажа» и в пять минут добежала до нашего подъезда.

Мне навстречу метнулась тёмная тень с нотной папкой в руках.

– Пожалуйста, не говори ничего маме, – попросил отец. – Я сам ей всё потом объясню.

Я молчала. В окне у Димки горел свет. Всё-таки у мамы замечательный вкус – эти оранжевые шторы делают комнату очень уютной.

Отец говорил ещё что-то, но мне его слова были понятны не больше, чем табличка в музее: «Рогово-обманковый габбропегматит с тулитизированным плагиоклазом». Я пыталась понять – и не могла, просто слушала папины слова, не отражая смысл. Как иностранный язык, которого не знаешь. Как музыку, которую не любишь.

– Вы что это тут делаете? – К подъезду шла весёлая, довольная мама с небольшим пакетом в руках.

 

Она с загадочным видом потрясла пакетом у нас перед лицами, а потом вытащила оттуда мужскую сорочку и галстук.

– Импортные галстуки продаются только так, с нагрузкой, – пояснила она. И забеспокоилась: – Серёжа, нравится расцветка?

Спустя три дня

Сегодня мы шли из школы вместе с Княжной. Она дожидалась меня внизу, у зеркала, лицо у неё было загадочное и даже какое-то торжественное. Всю дорогу она молчала, только иногда вздыхала, отбрасывая за спину свои густые рыжие волосы. Может, она хотела, чтобы я задала ей какой-то вопрос? Скорее всего, это помогло бы, но я из вредности тоже молчала. Почему я должна всегда идти навстречу другим, если они не делают даже шага в мою сторону?

В классе у нас все теперь помешались на «Модерн Токинг». На физкультуре Иманова рассказывала, что в Германии было покушение на Томаса Андерса, и Варя заявила: тех, кто на это решился, надо расстрелять! У неё было такое суровое лицо, что я не выдержала и рассмеялась, и почти все наши меня осудили. Хотя мне Томас тоже очень нравится, и я за него переживаю не меньше Вариного… Я как раз думала о Томасе, о его красивом, идеальном лице, когда заметила на стенде у милиции фотографию другого красивого лица. Я сразу узнала его, но прошла вперёд на автомате и только потом вернулась и протёрла пыльное стекло.

Их разыскивает милиция

11 мая ушла с работы и не вернулась домой Бланкеннагель Е. Д., 25 лет. Была одета в синее платье и косынку с узором «огурцы». Туфли чёрные, сумка коричневая. При себе имела незначительную сумму денег, флакон духов французской марки «Клима» и книгу Фейхтвангера «Гойя». В ушах – золотые серьги-листики. Особые приметы – блондинка, синие глаза, родинка над верхней губой. Просим всех, кто имеет сведения о пропавшей женщине, позвонить по телефону 23-12-30 или 02.

– Ну, ты скоро? – недовольно окликнула меня Тараканова.

– Нескоро. Иди одна.

– В милицию собралась?

– А тебе-то что?

На глазах у Таракановой я гордо зашла в отделение, где не бывала до того ни разу в жизни. Внутри всё не слишком-то отличалось от обстановки в нашей школе или, например, в районной поликлинике, только люди были в форме и смотрели на меня с удивлением.

– Ты к кому? – спросил дежурный. Я сказала, что хочу поделиться сведениями о пропавшей гражданке Бланкеннагель. Сама сейчас не понимаю, откуда у меня взялась такая смелость! Дежурный велел сесть на стул в углу, а сам позвонил по телефону, и вскоре к нам спустился мужчина в мятых брюках. От него сильно пахло сигаретами. Усы свисали как слишком длинные шнурки.

– Пойдёмте со мной.

Он говорил мне «вы». Это было сразу и приятно, и нет. Мы прошли на второй этаж, и мужчина открыл дверь маленького кабинета, где на столе дымилась сигарета в пепельнице. Такие пепельницы (я это знала от Димки) делают заключённые на зоне. А на стене висела сплетённая из больничных капельниц рыбка с длинным хвостом. Я видела такую у Вари, её дедушка подолгу лежал в больнице и там от скуки научился делать таких рыбок, а ещё оленей и человечков в шляпах. Мужчина заметил, как я разглядываю рыбку, и усмехнулся:

– Вы очень наблюдательны, так ведь?

Я промолчала, потому что не знала, как на это ответить. И мне было стыдно, что я вижу, какие у него мятые брюки и неприятные усы.

– Меня зовут Василий Михайлович, я следователь. Слушаю вас внимательно!

Он, кстати, и смотрел на меня очень внимательно – я чувствовала его взгляд на своём лице так, что хотелось прищуриться, как от яркого света. Я стала рассказывать Василию Михайловичу о той истории в галантерейном магазине, когда пьяный мужчина обозвал Бланкеннагель «немчурой». Про ножницы я благоразумно умолчала – вдруг мне за это попадёт?

Следователь почти не перебивал, подробно записал в блокноте моё описание пьяницы и только в самом конце спросил, была ли я знакома с Екатериной Дитриховной лично? Я сказала: нет, не была. А откуда я тогда её знаю? Я ответила, что, во-первых, Екатерина Дитриховна была такая красивая, что на неё многие специально приходили посмотреть, а во-вторых, я фамилию запомнила по табличке на стене.

– Да, фамилия у ней редкая, – с удовольствием подтвердил следователь. – Это вам не Иванова и не Кузнецова…

Тут в дверь кабинета постучали, и вошёл ещё один мужчина в рубашке с коротким рукавом.

– А вот как раз майор Иванов! – обрадовался Василий Михайлович. – Какими судьбами, Валентин Петрович?

– По вашему делу, – кратко сказал гость, и я его тут же вспомнила. Это был тот самый следователь, который приходил тогда к нам домой, расспрашивал про Ольгу и отказался есть фаршированные перцы.

– Напомните ваше имя, – сказал Василий Михайлович, хотя я его ещё и не называла.

– Ксения Лесовая.

– Лесовая, Лесовая… – Валентин Петрович так гримасничал, что мне стало его даже немного жалко. Мой папа тоже всегда корчит гримасы, когда не может что-то вспомнить или, например, открыть консервную банку с первой попытки.

– Вы приходили к нам, когда убили Ольгу Тарасову.

– Точно! – Теперь у следователя было лицо как у папы, когда он открыл наконец проклятую банку. – Брат учится в одном классе с младшим Сиверцевым, верно?

– Да.

Он выглядел совершенно счастливым всего секунду.

– А сейчас к нам с какой целью явились?

До этого Василий Михайлович в наш разговор не вмешивался, следил за ним, как пишут в книгах, «с растущим интересом», но тут сказал:

– У девушки информация о пропавшей Бланкеннагель. Говорит, красивая была женщина.

– Почему «была»? – возмутился Валентин Петрович.

– Ну, это я так, – смутился Василий Михайлович. – Вы, Ксения, оставьте нам свои данные: адрес домашний, школа, класс. Телефончик обязательно. Мы ваш сигнал проверим.

– Её найдут? – спросила я сразу у обоих мужчин, но они отвели глаза и ничего не ответили.

Дома я попыталась готовиться к экзаменам, но как только открыла учебник, так тут же и застряла на первой странице. Никак не могла сосредоточиться!

Теперь я ещё от каждого телефонного звонка вздрагиваю, мне кажется, что это звонит следователь Василий Михайлович, а там – мамина подруга тётя Эля, у которой всегда разговоров на два часа. Папа играет на пианино дуэт Альфреда и Виолетты из оперы «Травиата». А я совсем забросила музыку. Луиза Акимовна говорит, что ей стыдно будет выпускать меня на сцену в общем концерте.

Очень хочется кому-то довериться. Выговорить вслух всё, что накопилось внутри и лежит там, такое тяжёлое и чёрное, как свежий дымящийся асфальт. В детстве я любила подойти к этому асфальту ближе и вдыхать его жаркий запах полной грудью, но мама всегда отгоняла меня, говорила: это вредно. Кому рассказать? Маме – нельзя, с папой я стараюсь не общаться, Димка теперь идёт в одном комплекте с Княжной, Варя дружит с Имановой и разнесёт сплетни по всей школе. Луиза Акимовна сердится на меня из-за посторонней болтовни на уроках.

Я дожила почти что до четырнадцати лет – и рядом нет никого, с кем я могу поделиться или посоветоваться!

Как вдруг меня осенило: Танечка!

«Истории»

Полтава, декабрь 1895 г.

Воистину, у моего дневника есть незримый покровитель: стоило мне завершить воспоминания о прошлом нашей семьи и уткнуться, будто в тупиковую стену, в сегодняшний день, как подоспели свежие, пусть и очень невесёлые события. Описывать их труднее, чем сцены из прошлых лет; многое нелегко выговорить. Но я решила сделать это, и теперь произойдёт то, о чём я давно мечтаю. Мой дневник станет именно дневником, а не летописью. Я предполагаю ловить каждый день, как бабочку, и оставлять на этих страницах свидетельства о разных событиях, важных и незначительных в равной степени.

Я почти не рассказывала о том, что отец мой болен, прежде всего потому, что не могла себе самой в этом признаться. Мне всё казалось, что это пройдёт, что однажды я проснусь поутру и услышу его весёлый голос, но нет, такого больше не случится, да и я сама не могу более отстраняться от наших семейных проблем. Мама и Геня называют их просто – «истории».

Папа тяжело переживал, что нам так и не удалось пробиться в высший круг полтавского общества. Денег у нас немного, жениха Геничке не получается приискать… Ни фруктового сада, ни домика, о котором он так мечтал в Польше, – ничего не сбылось, не случилось. Папа стал хандрить, больше не ездит с мамой в гости, вдруг постарел. Дома дышит почти нормально, а выходя на улицу, начинает дышать так шумно, что прохожие оглядываются; мама считает, что у него астма, но пояснять, что это такое, не спешит. Ночами у него бессонница.

Меня «истории» прежде не касались, они бушевали где-то далеко, в кабинете. Раньше гнев отца возбуждался от протеста Евгении или от четвёрки, полученной братом; теперь же он вспыхивает от всякого пустяка, и я – с недавних пор – полноправная участница событий. Подоплёки, причины многих «историй» я не всегда знаю – застаю уже их разгар: внезапное появление взрослых в гостиной, расстроенное лицо мамы, взбешённое – Гени, наступающие движения отца, стремление матери уйти от перепалки и увести Евгению, склонённая над чертежом голова брата, его застывшее бледное лицо. А у мамы в такие моменты лицо каменное. Обязанности свои она выполняет деловито и невозмутимо, но её спокойный голос тоже звучит как вызов. И через некоторое время разражается скандал. Иногда, начавшись очень бурно, он сам по себе утихает, но гораздо чаще после «истории» следует длительный период отцовского гнева-молчания. В таких случаях он выходит из кабинета только для приёма пищи, ни на кого не глядит, ни с кем не разговаривает, не подпускает к руке детей и даже меня отталкивает; раньше я этого пугалась, потому что не понимала, в чём провинилась, теперь же привыкла. А в доме наступает душная тишина.

«Историй» в нашем доме все боятся, потому что никто не знает, когда очередная закончится, во что выльется. Изредка её удаётся предупредить – звучит взволнованный голос сестры, мамы или брата: «Не надо говорить об этом папе, будет “история”».

Предвидеть, что раздражит отца, а что покажется ничтожным, я долго не умела. На Пасху мы как-то были с ним вместе: папа сидел на скамье у крылечка, а я сбегала с крыльца на тротуар и обратно. Был очень сухой, тёплый день, мне дозволили выйти в одном платье, и я чувствовала себя легко, свободно. По нашей обычно тихой улице шли с Подола принаряженные, весёлые люди. «Светлый праздник», – сказал кто-то из них, и мне пришла в голову глупая мысль, которую я к чему-то озвучила:

– Папа! Вот сегодня как хорошо и светло, и все говорят: «Светлый праздник». А если бы было пасмурно или дождь? Тогда был бы тёмный праздник?

Отец рассвирепел, начал меня бранить и сердиться, что я, его дочь, говорю глупости. Даже не просто глупости, а что-то ужасное, позорящее и меня, и его, и всю семью. Он дошёл до крика, потом быстро вошёл в дом, накричал на маму и скрылся в кабинете. А мама выбежала на крыльцо, увела меня домой и тоже отругала за то, что суюсь к отцу с глупостями и сейчас выйдет «история».

После одной «истории» мама и Геничка стояли с нахмуренными лицами в гостиной, а отец говорил с большим жаром, несколько раз упомянув слово «честность». Заметив меня, подозвал и сказал проникновенно:

– Помни, Ксеничка, что надо быть честной. Тебя к этому обязывает твоё происхождение. Ты не простая девочка, а столбовая дворянка по Шестой книге.

Я же вспомнила не о своих замечательных предках, но о словах, давно сказанных мне мамой по случаю: «Что ты дворянка – это правда. Но это случайность. Ты родилась в дворянской семье, а могла бы родиться у крестьянки или нищенки и была бы тогда крестьянкой или нищенкой. Предки твои давно умерли, и думать о них не стоит. И никакая ты не особенная. Пред лицом Бога все люди и все маленькие девочки равны».

Как это сложно – увязать два родительских мнения в одно, когда они противоположны…

«Истории» случаются всё чаще и чаще. Успокоение приносит нам разве что прибытие гостей. За завтраком и обедом все сидим в гнетущей атмосфере, как вдруг – звонок. Отец оживляется, мама становится любезной, и даже после, когда гости уходят, сохраняется лёгкость, шутливый тон. Недавно в самый разгар «истории» под вечер приехали две дамы, М. и N. Отец вышел к ним, мама несколько задержалась. Я сделала реверанс и остановилась у кресла отца.

N. – она была моложе, говорливая, весёлая – обратила на меня внимание, приласкала, похвалила мои косы:

– Боже! Как она на вас походит! Копия! – И обратилась к отцу: – Это ваша любимица? Ведь правда?

Отец улыбнулся и кивнул в знак согласия.

– А ты? – N. схватила меня за руки, притянула к себе и воззрилась прямо в глаза. – Говори правду! Кого больше любишь, папу или маму?

Я растерялась. Никто раньше таких вопросов мне не задавал и спасительного ответа «одинаково» не подсказывал. Тут я и увидела лицо отца. Он глядел на меня и ждал ответа. Лицо его было таким напряжённым, как будто от этого ответа зависело что-то очень важное для него, жизненно важное! Этот взгляд заставил меня прошептать:

 

– Папу.

N. засмеялась, захлопала в ладоши:

– Так и знала, так и знала!

Папино лицо просветлело, как будто огромная тяжесть спала. Он обнял меня, и в этот миг я увидела маму – она давно вошла в гостиную и всё слышала. Я уловила в её лице что-то никогда раньше не виданное: оно исказилось, стало злым. И тогда я поняла, что сказала неправду. Я просто струсила, мама была мне дороже.

Гости ушли, ушёл и отец. Мама стояла у окна и безучастно смотрела на улицу.

Я подошла к ней:

– Мама, не сердись, я ведь тебя тоже очень, очень люблю.

Она поглядела на меня всё тем же холодным взглядом:

– Ничего! Ничего! Так и надо. Ты правильно поступила. Ложись спать.

Но я долго не могла уснуть и горько плакала в постели. Мне было жаль маму и жаль себя. Я не понимала, как могла сказать неправду, и подумала: а что, если я маму действительно не люблю? Ведь если бы я по-настоящему любила, разве бы я от этого отказалась?

Тогда я с ужасом впервые почувствовала то, в чём готова признаться: я никого не люблю – ни папу, ни маму. От любви становится радостно, светло, хочется обнять, приласкаться. Но у меня нет и не было ни малейшего желания обнимать или ласкаться к отцу или матери.

Не сомневаюсь, что родители меня любят. Виною всему лишь моя чёрствость.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru