F20

Анна Козлова
F20

© Козлова А.Ю.

© Бондаренко А.Л., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

– 1 -

Начиналось все неплохо. Я родилась в большой семье, в большом доме; спустя два года после моего рождения появилась сестра Анютик. В чемоданчиках с генами, которыми нас с Анютиком одарили, были сломаны замки, но поначалу это не бросалось в глаза, и мы жили под присмотром родителей и бабушки, росли, играли. Папа имел свой бизнес – так было принято говорить в те времена, – когда он впервые увидел маму и захотел от нее детей. Он искал нормальную жену, нормальную женщину, какой была его мать. Крепкую, с сиськами, чтобы хорошо готовила и занималась детьми. А уж он мог обеспечить и ее, и детей, сколько бы их там ни было. “Все нормально”, – говорил папа, напиваясь. Но все отнюдь не всегда было так.

Обычно все было совсем даже не нормально. Но это не играло такой уж решающей роли, когда был дом, на первом этаже – кухня, она же столовая, все проектировал дизайнер, и барная стойка, над ней висят сковородки розовой меди, ужасно, ужасно дорогие. Всю эту кухню папа планировал под жену. Ее не было, вернее, была какая-то Лена с сиськами, но папа не желал ее видеть своей женой. Он, правда, жил с ней, отдыхали вместе на Кипре, он четко отслеживал, чтобы в дьюти-фри Лена тратила не меньше двухсот долларов, на Кипре они вместе фотографировались, лежа в прибое. Ели рыбу, если вдруг что-то нравилось, он безропотно покупал, хотя и посмеивался – Ленин выбор папа почему-то всегда находил немножко глупым. Но зато она отвлекалась – на выбор. А папе звонили из Москвы и требовали немедленного решения по поводу офиса.

Когда мы родились, папа с офисом определился. Снимал бывшее советское помещение – на фасаде была мозаика в стиле соцреализма: женщины, дети, рабочие, все они так крепко стояли на земле, что ноги их казались бетонными. Сам папин бизнес едва ли отличался таким качеством. И поэтому его дом, его дизайнерская кухня, все его сковородки розовой меди вместе должны были фиксировать какое-то важное, необходимое, но почему-то отсутствовавшее качество жизни.

Он это понял, когда однажды, совершенно случайно, подвернул ногу на улице и сам – от посторонней помощи отказался – доковылял до ближайшего травмпункта. В этом месте судьба папы пересекается с судьбой мамы. Но это неинтересно. Потому что папа просто дал ей сто долларов за перевязку, потом вяло хохмил насчет перелома, потом трахнул на коричневой дерматиновой кушетке, а потом сказал, что уезжает. На маму это большого впечатления не произвело. На нее вообще ничего не произвело впечатления – ни его нога, ни его член, ни сто долларов. Еще ему все время звонила Лена, и, чтобы маму наконец взбодрить, он в очень грубой форме оповестил Лену о том, что все кончено, а маме предложил свой дом. Ну, и все остальное.

Чтобы понять, почему мама согласилась, надо представлять себе бабушку. А бабушкино мнение о жизни было довольно критическим, возможно, оно подпитывалось ее работой. Она служила терапевтом в поликлинике, и каждый день внушительный поток людей убеждал ее в том, что все очень нелегко. Что касается мамы, то она, по протекции бабушки, тоже окончила Первый мед, но ее практика оборвалась по причине тотального отсутствия интереса к своему предмету. На лето перед предполагаемым поступлением в ординатуру мама устроилась санитаркой в травмпункт. Воспоминания об этом месте она сохранила самые хорошие. Когда она рассказывала, какой там был заведующий Арам Артурович, как там пили и безобразничали с наступлением темноты, ее взгляд теплел и в синоптическое пространство приходили медленные допаминовые волны. Бабушка, уверенная в том, что мама получает неоценимые врачебные знания, уехала на двадцать один день отдыхать в санаторий.

В одну из ночей, когда весь травмпункт с одобрения Арама Артуровича пил, а мама, напившись, спала на застеленной клеенкой кушетке, доставили парня. Как потом выяснилось, он прыгнул из окна, но друзья, которые его привезли, пытались это скрыть. Они дали Араму Артуровичу денег, чтобы он наложил на ногу гипс и никуда не сообщал, потому как в противном случае парня отвезли бы в дурку и вместе с гипсом на сломанную ногу он получил бы в качестве врачебной помощи убойные дозы галоперидола.

Накладывать гипс Арам Артурович поручил маме. Она неожиданно хорошо справилась с задачей, а наутро они с парнем, который представился Толиком, уехали из травмпункта вместе. Когда бабушка вернулась из санатория, мамы дома не было. Она позвонила с неизвестного номера ближе к вечеру и сказала, что нашла любовь. Бабушка мало что могла разобрать из сбивчивой маминой речи, к тому же в трубке кто-то настойчиво тявкал.

– Кто там лает? – крикнула бабушка. – Я плохо тебя слышу!

– Мы щеночка завели, – сказала мама. – Ну ладно, я позвоню потом.

Бабушка нервничала, но ближе к полуночи приняла половинку диазепама и подумала, что ничего страшного не произошло. Ее дочь совершеннолетняя, она встретила мужчину. Рано или поздно это должно было случиться. В то, что все может сложиться нормально, бабушка изначально не верила и поэтому решила просто ждать, пока весь ад грянет в свои цимбалы. Она не искала маму, даже когда наступила осень и позвонил ее знакомый Леопольд Львович из ординатуры.

– Боюсь, она не сможет учиться, Леопольд, – сказала бабушка, – у нее проблемы. Со здоровьем.

Сентябрь, октябрь и половину ноября бабушка особенно свирепствовала в поликлинике, а ближе к концу осени на пороге ее дома появилась осунувшаяся мама в чужой плащевке и с подростком кокера на поводке. Мама была издергана и толком не понимала, что происходит. Ее Толик оказался каким-то странным. То есть летом все шло хорошо, перелом у него оказался легким, уже в июле гипс сняли, они на Клязьму ездили, к его маме, он такой веселый был. Золотая молодежь, актер, он ведь с пяти лет снимался, и мать его в театре, и друзья все такие, творческие. Бабушка мрачно слушала. Осенью, по словам мамы, Толик стал меняться. Он мог сидеть часами, уставившись в одну точку, отвечал невпопад. Путал слова. Вдруг доставал с антресоли горнолыжные ботинки и начинал складывать сумку, чтобы ехать кататься.

Мама пошла гулять с собакой, но встретила соседку, которая рассказала, что на проспекте убили мужчину и всё оцепили менты. Мама захотела посмотреть. Вернувшись домой, она простодушно поведала Толику историю с телом и ментами. Толик занервничал. Он удалился на кухню, а вышел оттуда с ножом. Стал ловить в коридоре собаку, собака визжала и пряталась за маму. Толик был уверен, что, пока мама тупила над убитым, менты вживили в собаку микрочипы и, возможно, даже подслушивающее устройство. И ее надо срочно разрезать.

Мама неожиданно для Толика распахнула входную дверь и заорала: “Гулять!” Собака выбежала. За ней выбежала и сама мама. Они воссоединились с собакой на втором этаже и вместе поехали к бабушке.

– А ты сразу не поняла, что он шизофреник? – спросила бабушка.

– Он не шизофреник! – крикнула мама. – Он актер! Он с детства в кино снимался…

– Или наркоман, – заключила бабушка.

Толик еще пару недель звонил маме и пытался вызвать ее на встречу, но бабушка так ее запугала, что она не соглашалась. Потом он исчез. В состоянии депрессии мама тем не менее продолжала ходить на работу в травмпункт, где ее и подхватил папа.

Из-за того, что Анютик появилась так быстро после меня, у мамы начались те самые проблемы со здоровьем, которые опрометчиво предрекла в разговоре с Леопольдом Львовичем бабушка. Ноги поразил варикоз. Вены, идущие от ступней к щиколоткам, почернели, на лодыжках набухли тяжелые, темные гроздья. Мама больше не могла носить юбки. Она очень переживала из-за ног, но почему-то не лечилась. Ей несколько раз настоятельно предлагали сделать операцию, но бабушка отговаривала после случая с какой-то знакомой знакомых, которой на операции вместо вены перерезали артерию и ногу пришлось отнять.

Варикозные ноги, двое маленьких детей, собака и дом, в котором она торчала безвылазно, погрузили маму в апатию. Многие дети в нашем заповеднике ходили в детский сад, но нас туда папа отдавать запретил. Его отношения с мамой вообще были крайне лаконичными. Он или что-то давал, или забирал.

Как и многим мужчинам, ему почему-то казалось, что счастье женщины состоит из ограниченных и очень простых вещей, типа того, что изображается в рекламе. Вот дом, вот кухня с красивыми сковородками, вот дети, вот кокер-спаниель, а вот и платья в шкафу, духи на столике, крем в ванной. Разве же это не счастье? За то, что именно он все это угадал и маме преподнес, папа хотел если не безумной любви, то хотя бы благодарности. Но не получал и ее. Единственным, что он получал, были слезы, скандалы и разрушительное поведение. Это папу расстраивало. Это угрожало его рациональности, он начал подозревать, что просто выбрал не ту женщину.

Папа уезжал на работу рано утром. Мы с Анютиком, голодные, в трусах и майках, врывались в родительскую спальню и прыгали по маме, пытаясь ее растормошить. Это была задача не из легких. Мама лежала в кровати на спине, а из глаз у нее катились слезы, она даже не делала попыток вытереть их. Кокер по кличке Долли поскуливал, сидя на полу перед кроватью, а потом перемещался в коридор, где к моменту, когда мама все-таки находила в себе силы подняться, всегда была лужа. А иногда и куча.

У нас в принципе отсутствовали понятия завтрака, обеда и ужина. Иногда маму удавалось вытащить из постели в двенадцать, иногда вообще в два. Бывали дни, когда она вставала, в ночной рубашке заходила на кухню и ставила кастрюлю с кашей на конфорку. Через минуту она забывала про кашу, и та горела, покрывая дно кастрюли розовой меди неотмываемой коричневой коркой. Мы обедали кашей, завтракали супом, в зависимости от того, что стояло в холодильнике ближе, когда мама его открывала. Если после приема пищи она снова не возвращалась в постель, мы шли гулять с собакой.

 

Мы требовали, чтобы мама отвела собаку домой и сходила с нами на детскую площадку. Она почему-то сопротивлялась, собака была для нее чем-то вроде якоря: когда она находилась по другую сторону поводка, мама словно чувствовала себя устойчивей. Если все-таки от Долли удавалось избавиться и мы добирались до каруселей и турников, мама садилась на скамейку и сидела много часов, уставившись в одну точку. Иногда мы гуляли на площадке до темноты. Так Анютик однажды зимой обморозила себе пальцы на ногах, а я чуть не лишилась языка, лизнув качели. Если бы не какой-то мужик, отогревший мой язык своим дыханием с чесноком, трудно спрогнозировать, чем бы та прогулка закончилась.

Мы с Анютиком перед сном лежали в кроватях и говорили, как ненавидим маму. Наш круг общения был не особенно велик, но ни у кого из знакомых детей такой мамы не было. Чужие мамы ходили на каблуках, в сережках, у них было и двое, и трое детей, собаки и кошки, но они всегда вставали и готовили завтрак, а не лежали в кровати со слезами на глазах.

– Мне кажется, – заключила Анютик, – ей просто не нравится жить.

Папа снова сошелся с Леной. Доходило до того, что он подъезжал к нашему дому в своем огромном джипе совершенно пьяный, и потом из джипа вываливалась совершенно пьяная Лена и что-то оскорбительное кричала нашему забору. Папа хохотал. Если Лена была не слишком настойчива в оскорблениях, папа целовал ее взасос на наших глазах и снова погружался с ней в джип. Если она конкретно хамила, папа мог ее побить. Бил он ее по лицу, иногда увлекался, сбивал с ног и потом, лежащую на земле или на снегу, если зимой, крепко пинал ботинками.

В какой-то момент бабушка нашла для мамы врача. Он жил в частном доме в Видном и лечил бывших спортсменов. Бабушка говорила, что к нему едут со всего СНГ. Утром мы с мамой и Анютиком сели в джип и спустя пару часов добрались до дома доктора. Анютик просила пить, и его жена завела нас в грязную, с запотевшим окном кухню, где на столе, на заскорузлом полотенце, были разложены шприцы. У доктора был свой метод: он делал раствор на основе йода, вводил его в нескольких местах в больную вену и тем самым сжигал ее изнутри. Вена уходила под кожу. Мы ездили в Видное несколько месяцев, от гроздьев на маминых ногах остались только синеватые пятна. Напоследок доктор посоветовал маме делать лечебную гимнастику для ног.

Я пошла в первый класс. Это выглядело немного предательством. Теперь я присоединилась к папе, уходящему из нашего проклятого дома, а Анютик оставалась одна с мамой и Долли. В школе мне нравилось. Там не было интересно, там не было хорошо, но там было предсказуемо, и я купалась в этой предсказуемости, как воробей в луже. Во всех действиях и оценках была логика, и эта логика была понятна: хорошо учишься – ты хороший, не слушаешь учителя – ты бездельник, гуляем, потому что полезно, обедаем в три. Я хорошо училась, после уроков читала или рисовала, учителя меня хвалили за усидчивость.

У мамы же это полезное качество напрочь исчезло. То ли почувствовав легкость в ногах, то ли с излишней ревностью восприняв прощальное напутствие доктора из Видного, мама увлеклась фитнесом. Она по-прежнему лежала в постели до полудня, но после вдруг вскакивала и развивала бешеную активность. Мама натягивала на упиравшуюся Анютика колготки и комбинезон, и в любое время года они шли гулять, и Анютик уныло бросала Долли палку, а мама приседала, бегала на месте, делала махи ногами и ходила приставными шагами. Так могло продолжаться несколько часов. Потом они возвращались домой, Анютик получала какой-то обед, а мама, снова в майке и спортивных трусах, скакала теперь уже в комнате перед телевизором. Вечером, когда вся наша семья собиралась на кухне за ужином, мама могла внезапно встать из-за стола и уйти в спальню, чтобы делать там березку. Она похудела и окрепла, старая депрессивная одежда ей больше не годилась. Она купила себе новую. Много.

У отца поднялась температура, и вдобавок он поругался с Леной. Он не брал шофера, тот с утра позвонил и тоже пожаловался на жар. Папа бросил свой грандиозный джип у нашего забора и вдруг увидел Анютика, убегающую под ели. Горячий, почти сорокаградусный папа поднырнул под ель за Анютиком и увидел маму в позе ласточки, а также своего шофера, интимно ее поддерживающего. Отец позвал Анютика и крикнул шоферу, что тот уволен. Шофер убежал. Мама, папа и Анютик вернулись домой, и отец приступил к допросу. Он, как на незнакомого человека, смотрел на подтянутую краснощекую маму и по кругу повторял одни и те же вопросы, перемежавшиеся странными требованиями. Сначала он спрашивал, как давно мама спит с шофером, на что мама отвечала, что не спит с ним. Просто он помогал ей. Отец несколько секунд молчал, а потом потребовал, чтобы мама призналась: она ведь давно уже живет с шофером, вся эта аэробика – лишь предлог. Мама в этом признаваться не желала. Тогда отец немного поменял угол вопроса: чем она занималась с шофером под елями? “Аэробикой”, – сказала мама. “Ты меня за идиота держишь?” – спросил отец.

Суть происходившего я знаю лишь со слов Анютика, поэтому затрудняюсь сказать, сколько весь этот бред продолжался. Не получив ответов, отец начал маму избивать; Анютик дико орала. Маме удалось подхватить Анютика и Долли и закрыться от отца в ванной на нижнем этаже. Он попытался выломать дверь, но вскоре в его голову пришла идея получше. Отец обложил дверь в ванную газетами, полил их керосином, который стоял в подсобке для каких-то сантехнических нужд, поджег и ушел из дома. Мама, Анютик и Долли, равно как и весь дом, не сгорели только потому, что керосин оказался просрочен и через пять минут после поджога в дом вошла бабушка, обеспокоенная тем, что мама ей целый день не звонила. Она сразу затушила занимавшиеся обои, а мама после долгих уговоров открыла дверь в ванную.

Анютику дали валерианки, а мама с бабушкой заперлись в спальне, и бабушка долго ее пытала. Она тоже почему-то не верила, что шофер помогал маме делать ласточку. Мама рыдала. Бабушка заключила, что мама – полная идиотка, а такой психически неустойчивый человек, как отец, может быть опасным для детей, и мама с жаром согласилась. Бабушка боялась, что отец не отдаст маме нас с Анютиком, но тут в дом ворвалась Лена. И приказала нам всем, включая бабушку, выметаться. Прокричав все это, она вошла в нашу кухню, где висели на специальной стойке сковородки и кастрюли розовой меди. Лена вдруг заплакала. Она стояла среди сковородок, плакала, а ее сиськи воинственно подрагивали в такт рыданиям.

– 2 -

Анютика отдали в школу на год раньше – держать ее дома уже не было никакой возможности. Без отца наше финансовое положение основывалось исключительно на бабушке, пока она в очередной раз не обзвонила знакомых и тот самый Леопольд Львович, который в свое время держал для мамы контрамарку в ординатуру, не устроил маму администратором в новую частную клинику. Маму эта перемена, против ожиданий, крайне воодушевила. Каждое утро она натягивала юбку, накручивала волосы на старые щипцы с местами погоревшим, заклеенным изолентой проводом и убегала на работу. Приходила поздно. Мы уходили в школу одни и возвращались одни домой.

Со второго класса начался немецкий язык, как ни странно, ставший для меня опорой, надеждой и своего рода спасением в тех обстоятельствах, которые жизнь мне с самого рождения предложила. В его громоздкости я находила надежность, в неблагозвучии – тайную красоту, в чудовищной грамматике – вознаграждение. Приходя из школы, я стаскивала с полки огромный немецко-русский словарь и часами читала его. Длинные, составленные из многих других, как скелет из костей, слова меня очаровывали. Verzweiflung – отчаяние, Schatz – сокровище.

Анютика школа как-то сразу прибила. Я часто приходила к ней в класс на переменах и слушала, как ее ругает учительница. Анютик, не реагируя, сидела за партой и густо зарисовывала последнюю страницу тетради. Она вообще не понимала, что от нее требуют на уроках. Она не могла осознать, как отдельные буквы соединяются в слоги; писать в прописи у нее тоже не получалось. Я честно пыталась ей помочь, но она как будто бы и не нуждалась в помощи, и кончалось все тем, что я делала за нее домашние задания. Если меня панически пугала мысль, что я получу двойку или меня вызовут к директору, то Анютику на это было просто наплевать.

– Я когда туда захожу, мне хочется умереть, – объясняла она.

Потом появились голоса. Они звучали в голове Анютика, но если дома их еще можно было как-то терпеть, то в школе голоса становились настолько громкими, что Анютик билась головой об стену, только бы они замолкли. Сначала я не очень серьезно относилась к голосам, но она так много о них говорила, что я привыкла и даже втянулась в их вечный гул. После школы мы приходили домой, я разогревала сваренный бабушкой суп, мы ели, а потом садились рядом, и Анютик повторяла для меня, что говорят голоса.

“Во дворе дети играют. Подойди к окну”.

“Смотри, она не идет, не верит нам. Ну и дура”.

“Иди к окну! Дети играют, что они кричат, ты слышишь? Мы слышим”.

“Дети играют, у них красный мяч. Прыгай! Прыгай!”

Сначала голоса звучали разрозненно, и это действительно угнетало. В моей голове их не было, но даже то, что повторяла для меня Анютик, настолько изматывало, что через десять минут активного слушания я с трудом могла понять, где нахожусь. Анютик говорила быстро, интонация срывалась от крика до шепота, но мне было ясно, что она едва успевает за голосами. В ее голове они говорили еще быстрее. Постепенно из общей полифонии выделился голос Сергея. Он был наш сосед сверху, но умер. Сергей требовал, чтобы Анютик нашла его жену Ирину и отдала ей вещь. Какую вещь – мы не понимали. Сергей из-за этого злился. Он сказал, что, если Анютик и впредь будет такой тупой, он ее накажет, он отнимет ее правую руку и возьмет в аренду.

– Как это – в аренду? – спросила я.

– Как это – в аренду? – спросила сама у себя Анютик и сама себе ответила спустя несколько секунд: – Как-как? Возьму твою руку себе! Все будут думать, это ты делаешь, а это я буду за тебя твоей рукой делать. Если не найдешь Ирину и вещь не отдашь.

Сергей мне не нравился. Другие голоса, конечно, тоже говорили гадости, но они, во всяком случае, не угрожали напрямую. И у них не было никаких конкретных требований, ничего, кроме издевок и констатации действительности, а Сергей постоянно нагнетал поток своих претензий. Анютик Сергея тоже боялась, но совершенно не понимала, как его заглушить. Особенно ее пугало, что каким-то образом он узнал и про меня и обещал до меня тоже добраться.

– Ты думаешь, он может залезть и в мою голову? – спросила я.

– Он все может! – ответила Анютик. – Он мертвый, ему все равно…

Однажды утром Анютик не смогла пошевелить своей правой рукой. Рука висела как тряпочка. Я поднимала ее, терла, но она не двигалась.

– Он взял ее, – прошептала Анютик, – только не говори маме с бабушкой! Пожалуйста!

Я тайно принесла Анютику стакан кипятка. Она, давясь, выпила его, а потом позвала бабушку и начала хныкать. Бабушка померила ей температуру и сказала, что у нее, видимо, начинается грипп. Никто не мог с ней остаться, и решили, что останусь я, пропущу один день в школе, ничего страшного.

Мама с бабушкой ушли, оставив мне аспирин и банку меда, а мы с Анютиком принялись допрашивать Сергея. В тот день он почувствовал свою силу и с нами не церемонился.

– Чего ты хочешь? – спрашивала Анютик.

– Сама узнаешь! – кричал он. – Не отдашь мое, я твое возьму! Твоя рука теперь моя!

– Он сделает что-то страшное, – сказала Анютик, глядя на меня, – лучше отрезать руку.

– Ты больная, что ли? – поразилась я. – Как мы ее отрежем? Она ножом не отрежется.

– Я не знаю, не знаю, надо резать.

Анютик опустила голову на подушку, с нее ручьями лил пот.

Она лежала неподвижно около получаса, и я решила, что она заснула. Мне очень хотелось есть. На кухне я налила себе чаю и сделала бутерброд с сыром. Я ела и прислушивалась. В квартире было так тихо, что меня охватила паника. Я отшвырнула чашку с недопитым чаем, побежала в комнату. Анютик стояла на подоконнике у открытого окна. Мне удалось схватить ее за подол ночной рубашки, но не втянуть обратно в комнату. Анютик сопротивлялась и орала, что Сергей не получит ее руку. Воспользовавшись моим замешательством, она изо всей силы саданула мне пяткой по носу, нос хрустнул, по подбородку потекла кровь. Я поняла, что вряд ли смогу долго держать оборону. Печатая на стенах кровавые абрисы, я тоже залезла на подоконник и стащила оттуда Анютика. Окно я закрыла и выскочила в коридор. Анютик от злости громила комнату.

Я позвонила бабушке на работу.

Через пятнадцать минут приехала бабушка, а вслед за ней мама. Бабушка вызвала скорую. Посмотрев на Анютика и на обстановку комнаты, они сразу вызвали психиатрическую перевозку. Анютик впала в ступор, она не отвечала на вопросы и разговаривала только с Сергеем. Но это понимала я, а остальные ничего не знали про Сергея и смотрели на нее как на сумасшедшую. Когда наконец приехал психиатр, бабушка вытолкнула вперед меня, требуя, чтобы я ему рассказала все, что говорила и делала Анютик.

 

Мама плакала.

– За что, господи, за что? – вскрикивала она.

Психиатр, мужчина лет сорока с несколько обвисшим лицом, терпеливо ждал. Я стояла перед ним в окровавленной пижаме, под ногами крутилась Долли и истерически гавкала. Что такое быть нормальной, проносилось в моей голове, и почему Анютик ненормальная? Она слышит голоса и хотела выкинуться в окно. А мама? Она что, нормальная? И аэробика, и лежание в кровати – это все нормально? А папа? Он поджег маму и Анютика, он хотел, чтобы они умерли, – неужели эти люди могут считаться нормальными, а Анютик – нет?

В конце концов я сдалась и рассказала ему. Про голоса, про Сергея, про то, что в школе Анютик ничего не может учить и про то, как сегодня утром у нее отнялась рука.

– Как она это восприняла? – спросил он.

– Она сказала, что Сергей выключил ее руку, – ответила я.

Психиатр покивал, мама и бабушка бросились к нему, говоря наперебой. Они хотели знать, что ждет Анютика. Зазвучали слова “стационар”, “шизоаффектив”, “аминазин” и другие. Большинства этих слов я не знала, в тот день они как бы кивнули мне, здороваясь: давай, что ли, знакомиться, нам еще долго вместе…

Анютика забрали в Ганнушкина. Мама с бабушкой откупорили бутылку коньяка и обсуждали, как все это скрыть в школе. “Что сказать?” – все время повторяла мама. Бабушка рассудила, что школа – это полбеды, теперь главное – упросить врачей насчет диагноза. Чтобы “F” не ставили.

– “F”? – переспросила мама.

– Ты совсем отупела, все забыла? – разозлилась бабушка. – Если попала уже в Ганнушкина, без диагноза она не выйдет. Надо взятку давать, просить, чтобы невроз поставили или хотя бы шизоаффективное расстройство; могут же шизу влепить! Представляешь, как ей с шизой потом жить? Ни в институт не поступит, ни на одну работу не возьмут… На учет ведь теперь обязательно поставят…

Мне навещать Анютика не разрешали. Мама только бралась передавать мои записки ей, но я не знала точно, передает она их или нет. Потянулись совсем мрачные дни. Я была все время одна – и дома, и в школе. Я затаилась и каждый день ждала, что Анютика выпустят из дурки. Разумеется, я не строила иллюзий на тему психического здоровья Анютика, но почему-то была уверена, что в больнице ее вылечат. И домой она вернется такой же, какой была до голосов. Так прошел месяц, потом второй месяц. Мы справили Новый год. Наступили зимние каникулы. На стене рядом со своей кроватью я написала ручкой Alleinsein[1].

До папы трагические новости о судьбе Анютика дошли с некоторым запозданием – я подозревала, что мама с бабушкой нарочно скрывали от него информацию до Нового года, чтобы был повод потребовать не только подарки, но и деньги на лечение, которое осуществлялось совершенно бесплатно. Папа приехал второго января с кроссовками, которые очень мне понравились, но оказались тридцать пятого размера. Я носила тридцать шестой.

– Будешь чай? – спросила мама, когда папа очутился на кухне и сел за стол.

Папа кивнул. Мама поставила перед ним заварочный чайник с отколотым носом и чашку. Папа взял чашку в руки и начал внимательно ее рассматривать. В кухню пришла бабушка и села напротив.

– Лекарства очень дорогие, – сказала она.

– Нужно в больницу фрукты возить, врач говорит, каждый день, – высказалась мама.

Ничего не отвечая, папа подошел к раковине, включил воду и помыл чашку. Потом он вернулся на свое место, поставил чашку на середину стола и пояснил:

– Вот так вот должны выглядеть чистые чашки.

Эти слова произвели эффект бомбы. Мама и бабушка взвыли как в припадке. Они наперебой орали, что у них нет времени заниматься фигней, что если папа не хочет знать своих детей, то пусть идет в жопу.

– Я хочу знать своих детей, просто нужно мыть посуду, – говорил папа.

Я заплакала. Поскольку никакой возможности находиться у нас не было, папа попросил разрешения забрать меня с собой на пару дней. Естественно, ему не разрешили. Он поцеловал меня и ушел. Бабушка не могла успокоиться до вечера. Она уверяла, что им с мамой удалось разрушить папин подлый план, состоявший, по ее мнению, в том, чтобы не дать им денег, а меня отвезти “к своей шлюхе”. Денег мама с бабушкой и правда не получили, но и шлюхе, несомненно, досталось. Она не получила меня, и таким образом папа был посрамлен.

В тот вечер мы с мамой смотрели телевизор до ночи. Какой-то фильм про женщину с сильной волей, которая, опустившись на самое дно, нашла в себе мужество вернуться к нормальной жизни, а заодно отомстить всем своим обидчикам. Видимо, я заснула перед теликом, и мама отнесла меня в кровать. Во всяком случае, проснулась я именно там, среди ночи; очень хотелось писать. Я встала и пошла в туалет. Вернувшись в комнату, я увидела себя, лежащую на кровати. На несколько секунд у меня перехватило дыхание. Я поняла, что мне надо любой ценой вернуться в себя, но это плохо получалось. Я легла на свое тело сверху, я попыталась раскрыть себе рот, чтобы влезть в него, я прыгала на себя, как это делали герои мультфильмов, но все было бесполезно. Из стен шел какой-то гул, за стенами явно был кто-то, кто видел мои попытки. “А если я не вернусь в свое тело? – думала я в отчаянии. – Кто тогда пойдет в школу?” То ли мысль о школе меня подстегнула, то ли я просто случайно нащупала правильный путь, но я снова оказалась внутри себя. И вздохнула.

Утром я проснулась совершенно разбитой, я перестала чувствовать свое лицо. Не могла поднять брови, не могла шевельнуть губами. Правда, к обеду это прошло.

Следующей ночью все повторилось, это стало повторяться каждую ночь. Я выходила из тела и не могла в него вернуться. Однажды я увидела в комнате что-то похожее на силуэт мужчины. Сначала я подумала, что это папа, а потом меня пронзила мысль, что за мной пришел Сергей. Все, что творится со мной, – по его вине. Он лишился Анютика, в Ганнушкина ему ее, наверное, не достать, и теперь он мучает меня. Наутро я еле встала, пробуждение в состоянии полного бессилия постепенно стало для меня нормой. Бабушка отправила меня вынести ведро. Около мусоропровода я встретила соседку тетю Раю с верхнего этажа.

– Здравствуй, Юленька, – сказала она. – Ты что-то бледная.

– Здравствуйте, – сказала я, – а вы знали Сергея и Ирину? Они тут жили раньше.

– Конечно знала. – Тетя Рая даже улыбнулась. – Ирочка мне до сих пор звонит. А Сережа… какая трагедия, такой талантливый художник…

Анютик вернулась домой в конце зимы. Прежней ее назвать было трудно. Она почти не разговаривала, много ела и сидела часами, не меняя позы. Что бы я ей ни предлагала, она отказывалась, никаких желаний у нее не осталось, если не считать желания есть. Бабушка каждое утро выдавала ей четыре таблетки – две коричневые и две белые. Анютик их покорно заглатывала. В школу она ходить не могла, и ее перевели на домашнее обучение. Впрочем, учиться она все равно не собиралась. Мы по нескольку раз читали одно и то же предложение из учебника русского, но смысла слов она не понимала. Бабушка вышла на пенсию, потому что теперь они с мамой опасались оставлять Анютика без присмотра. Однажды, когда я, измотанная ночными кошмарами, вернулась из школы и, как сомнамбула, вытаскивала учебники из сумки, Анютик сказала:

– Все дело в таблетках. Из-за них я такая.

– Тогда не пей, – сказала я.

– Она заметит. – Анютик кивнула на дверь, имея в виду бабушку.

– Делай вид, что глотаешь, а потом приноси в комнату и отдавай мне, я буду выбрасывать на улице.

Прекратив пить таблетки, Анютик уже вечером почувствовала улучшение. Окончательно она пришла в себя через неделю. Мама и бабушка очень радовались. Весной нам даже разрешили гулять. Мы пошли в парк, сели на лавочку, и я, торопясь и глотая слова, рассказала ей про свои выходы из тела и про Сергея, которого я теперь видела в комнате почти каждую ночь.

1Alleinsein – одиночество.
1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru