bannerbannerbanner
Презумпция вины

Анна Бабина
Презумпция вины

Ксения, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у неё подойник, волосы падают на лицо. Проходя мимо зеркала, она замечает, что на тёмном блестит седина… или это снег?

Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.

– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!

Он с грохотом опускает на стол бутылку всё с тем же оленем, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша угощает девочек, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Ксения этого не одобряет – негигиенично.

Она читает девочкам в спальне «Княжну Джаваху», пока внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперёк Дининой постели. Они сопят в унисон, а Лизка играет в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».

Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.

СНТ Уралуглерод, 2006

Светлов любил причинять боль. Ксения выяснила это в первую же ночь, но пути назад уже не было. Позади стояли, мрачно усмехаясь, кредиторы, новые покупатели квартиры, отец с его ежевечерними «мерзавчиками» и бабушка, которая так легко отказалась от неё в семьдесят пятом, а теперь воспитывает другую внучку – ровесницу её Лизы.

Отступать некуда. С двумя-то девчонками.

Ни о каких изощрённых практиках с хлыстами и стеками Светлов, конечно, не слышал, а вот ущипнуть или дать пощёчину в постели – за милую душу. Она уже потом поняла, что, видимо, он так себя распалял и просто не мог иначе приступить к делу, но разве ж это оправдание? Внезапная боль пугала, тело Ксении делалось каменным, и он злился всё больше:

– Сука, что же ты такое бревно?

Когда слёзы текут из-под опущенных век – это отвратительно. Если лежать на спине, они затекают в уши, щекотно и холодно. Интересно, героини романов, насильно выданные за мерзких стариков, чувствовали себя так же?

Вскоре выяснилось, что драться можно и за пределами постели – в кухне, коровнике, во дворе. Правда, он старался делать это так, чтобы не видели девчонки – незачем. Пусть они обе, особенно Динка, думают, что их мать его и так слушается.

Лизу Светлов как-то тоже попытался ударить, но Ксения перехватила руку, сжала – они оба испугались силы её побелевших пальцев. «Не тронь, убью», – он прочитал по губам, но понял верно. Усвоил. Но её трогать не перестал: понял, что за себя она убивать не собиралась.

Садизм Светлова простирался и за пределы дома. Однажды он выстрелил из ружья в соседскую собаку, забежавшую в ворота. Замять скандал отправил Ксению. В коридоре опорного пункта в деревне Куксино, где она торчала больше часа, воняло куревом и канализацией. Она вся пропиталась этим запахом, особенно волосы.

Участковый Пётр Фёдорович, кругленький и неожиданно добродушный, спросил сразу:

– А почему вы пришли?

– Понимаете, мой муж несдержан, может быть ещё хуже, я решила…

Участковый метнул взгляд в угол, где на низкой, как в школьном спортзале, скамейке скрючился сосед – краснолицый молодой мужик с крепкими рабочими ручищами.

– Во жук! Он из афганцев, что ли? Контуженный?

– Никакой он не афганец, просто проблемный.

Ксения давно не говорила ни с кем, кроме домашних, и голос плохо слушался, всё истончался и норовил порваться совсем.

– Вас-то не обижает?

– Нет, – проблеяла, отворачиваясь от света, чтобы тень под левым глазом сделалась менее заметной.

Хозяин собаки разглядывал Ксению исподлобья.

Он догнал её возле ржавой «нивы».

– Ксения, погодите. Я…

– Простите ещё раз, – перебила она. – Мне правда очень жаль.

– Да я уже не о Виконте, хотя он настрадался, бедный, пока дробь вытаскивали. Хорошо хоть, что мудак этот косым оказался, в одну лапу в основном попало. Ксения, у вас двое детей! Он же ненормальный, ваш муж, неужели вы не видите?

– И что вы мне предлагаете?

– Уходить.

– Куда? – садясь в машину, она рассмеялась. – Некуда.

Хлопнула дверца. Он наклонился, и ей пришлось опустить стекло.

– Подумайте, – сказал, – у вас дома ружьё.

– Я поняла.

Ни черта она не поняла тогда.

Он же не о том говорил.

Не о том.

На исходе одной из бесконечных зим непруха снова полезла изо всех щелей. Сначала голштинка Лотта, всеобщая любимица, захворала, да так, что Светлову пришлось вызывать из города ветеринара и платить ему «нереальные бабки». Ветеринар, лысый и добродушный, быстро помял грустной корове бока и вымя и заявил, что у неё мастит. Кроме лекарств посоветовал заново отделать коровник и сменить подстилку, чтобы избавиться от грибка. В тот же день Светлов помчался в город за вагонкой и препаратами.

Потом задурила Лизка, и это оказалось куда страшнее.

Ксеньина старшая всегда казалась ей ближе младшей. Может, оттого, что с отчимом не сошлась никак, едва глядели друг на друга за обедом, а Динка папой его стала звать, не сразу, правда, но стала. Может, оттого, что к тринадцати Лизка будто бы и ребёнком уже не была – зрелая, рассудительная, без капризов. И вдруг – такое.

Ни с того ни с сего Лизка повадилась плакать: как зайдётся, не знаешь, что и делать. Ксения отпаивала её корвалолом, пустырником, брызгала водой (обычной, богоявленской, крещенской), баюкала на руках, как маленькую, пела песенки. Думала, гормоны шалят – ещё осенью месячные начались – но бабушкина чуйка на беду шептала изнутри: не просто так всё это, не просто.

Потом начались расчёсы. Лизка их прятала, конечно, но неумело, и бурые полосы оставалась на рукавах, штанинах, постельном белье.

В апреле Ксения «допекла» Светлова переживаниями и повезла Лизку в город к аллергологу. Врач покрутил её, посмотрел, а потом выгнал в коридор и наклонился к Ксении, дыша чесноком:

– Я, конечно, анализы назначу, но вы расчёсы видели? Она чешет здоровую кожу. Это не ко мне.

– А к кому же? – опешила Ксения.

– Попробуйте к психологу…

На психолога Светлов денег ожидаемо не дал. Разорался, мол, жил же он без всякого психолога, а его отец, бывало, разозлится, намотает на руку флотский ремень и… Ксения слушать не стала, ушла в пуню поглядеть, как там Лоттино вымя. Мастит почти прошёл, и корова внимательно следила за хозяйкой добродушным карим глазом.

На стене коровника желтела новенькая вагонка, на которую денег было не жалко. Разумеется, это же корова, кормилица. Ксения усмехнулась.

Когда потеплело, Лизка начала запираться в бане. Чесалась не ногтями, а мочалкой – до красноты, до царапин, попробовала даже стиральным порошком тереться, но Динка доложила маме, та прибежала к предбаннику и стала колотиться в дверь.

– Давай начистоту поговорим, – сказала Ксения и тут же осеклась: глупо вышло, и тут эта «чистота» вылезла.

Лизка молчала, натянув до подбородка огромное розовое полотенце.

– Если тебе кажется, что от тебя пахнет потом, давай, я куплю тебе дезодорант, хочешь?

Молчание.

– Если у тебя что-то болит, скажи мне.

Помотала головой.

– Хочешь, к психологу съездим?

Отвернулась.

За окном в перелеске пели птицы. Вода капала с края лавки на пол. Пахло вениками и копеечным крапивным шампунем.

– Не делай так больше, хорошо?

В коровнике замычала голодная Лотта.

Лизка больше не тёрлась без нужды порошком и мочалкой, не устраивала истерик. Она помогала по дому, выполняла мамины задания для учёбы и молчала – почти всегда, за исключением случаев, когда к ней обращались.

Со временем с ней почти перестали говорить.

К концу седьмого года их жизни в «Уралуглероде», а от Рождества Христова две тысячи шестого, стало ясно, что Светлов спивается. Если раньше он ездил за водкой раз в неделю, изредка бывал мертвецки пьян, но худо-бедно занимался делами, то теперь без очередной стопки становился несносен, кричал и бил кулаком по столу, а после его трясло, как припадочного. В такие минуты говорить с ним могла только Динка: с ней он пошло сюсюкал, называл «дочей» и совал мелочь «на булавки», хотя ни в автолавке, ни в местном магазине никаких булавок не было.

Однажды он вышел из себя – Ксения уговаривала его не ехать пьяным за «догонкой» – и на глазах дочерей отвесил ей такую пощёчину, что она отлетела к стене. Динка несмело заныла: «Папочка, не надо!» Ксения перевела взгляд на Лизку: белая, как полотно, она стояла возле печки, зажав в кулаке рукоять кочерги, а в глазах – пугающая нездешняя чернота. Они встретились взглядами, и Ксения еле заметно качнула головой.

Светлов очухался, потрепал Динку по волосам и молча ушёл в сарай, где проторчал несколько часов, изображая, видимо, раскаяние.

Ксения насыпала в кастрюлю картошки и села к столу – чистить. От скуки включила телевизор. На фоне жёлтого рассвета над разорённой Тарой распрямлялась упрямая фигура Скарлетт ОХара. «Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать». Наверное, можно было и так… Фильм кончился, и Ксения убавила звук. Почему во время рекламной паузы звук всегда повышают? Как можно слушать эту несусветную чушь на такой громкости и оставаться в здравом уме?

– Если мы хотим, чтобы девочки получили нормальное образование, нам нужно переезжать в город. Мы не можем вечно держать их взаперти, – Ксении казалось, что она выбрала хорошее время для непростого разговора.

Светлов был сыт, немного пьян и выглядел благодушным.

– А так ли нужно образование? Ты вот, например, его используешь, когда коровье говно убираешь?

 

Неожиданно он швырнул ложку в тарелку, на дне которой оставался бульон, и жирные брызги попали ему на живот, обтянутый белой рубахой.

Лицо Ксении окаменело. Она встала, собрала тарелки и понесла их в кухню. Дзынь! Дзынь! Она нарочно не наклонялась над чаном для мытья посуды, кидая ложки с высоты.

– Прекрати! – закричал Светлов и ринулся в кухню, но, споткнувшись о порог, едва не упал плашмя. – Идиотка!

– Мы уедем, хочешь ты этого или нет, – спокойно проговорила Ксения за занавеской, – напоминаю, этот дом – мой.

– Твой? Я тебе покажу твой!

Он сдёрнул занавеску и попытался разорвать её пополам, но тугая ткань даже не трещала в его толстых пальцах.

– И по документам, и по факту, – продолжала она, намыливая тарелки аккуратно, одну за одной. – Во-первых, ты переписал его на меня, когда чуть не пошёл под суд из-за земли Петровича. Помнишь? Во-вторых, ты нехило перестроил эту халупу на остаток денег от квартиры – моей квартиры!

– Сука-а! Я тебя уничтожу! Сука!

Он бросился – но не к ней, а во двор.

– Сука-а!

Зимой в «Уралуглероде» можно было орать, сколько угодно – вокруг на километры ни одной живой души.

Перед новым годом затопили баню. Светлов по обыкновению пошёл на первый парок. Вернулся нескоро, разомлевший, розовый, как вареный рак, устроился перед телевизором в халате, неприлично оголив волосатые ноги, и постреливал глазами вокруг. Искал, с кем бы сцепиться для развлечения – и не находил: к Динке он прикипел, насколько мог; с Лизкой было неинтересно, она тварь бессловесная; с Ксенией бы неплохо, да она, словно предчувствуя, собрала узелок и ушлёпала по снегу в баню.

Ксения стояла, склонившись над тазом, и намыливала волосы. Пена шипела в ушах, поэтому она не сразу услышала, как в баню проникла Лизка. Шасть – и сидит в углу на скамейке, расплетает косы. Худая, белая вся, как мавка.

– Мам, – сказала, едва разлепляя губы, и Ксения вздрогнула.

– Ты что? Ты что?

– Что это, мам?

Ксения и думать забыла, что давно не показывалась дочерям без одежды: её тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками разных мастей. Атлас насилия и бессилия. Говорят, советских медиков учили запоминать стадии развития кровоподтёка по цветам купюр – от красного четвертака до жёлтого рубля. На её коже были всякие. На любой вкус.

Голос у дочери словно заржавел за месяцы молчания:

– Вот тварь…

– Тише!

– Посмотри, посмотри, что он с тобой сделал!

Лиза подскочила, схватила материну руку, словно снулую рыбу. Ксения не вырывалась, только другую руку прижала к телу, чтобы скрыть след от удлинителя, пересекающий грудь, как портупея.

– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмётся за вас, – она в ужасе прижала ладонь ко рту, старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены.

Дочь, наконец, отпустила её.

– Он и взялся.

Не голос, а шелест. Ксения почувствовала, что вода в тазу стала холодной, как в проруби. Оглянулась проверить, не распахнута ли дверь. Горячий пар щипал глаза, а ноги словно ледяной коркой покрылись. Закудахтала беспомощно:

– Как? Как?

– Он меня трогал. В-везде. Говорил, что я особенная, что я быстро выросла и превратилась в развратную грязную ш… как ты. Он сказал: мать твоя такая же. Ходишь, говорил, тут, сверкаешь коленками, платье носишь – жопа торчит.

Перед глазами Ксении аккуратно отёсанные брёвна поползли вверх, как эскалатор. Она пошатнулась и чуть не упала на печь белым нетронутым животом – туда Светлов не бил, говорил, в армии у кого-то селезёнка лопнула. Зачем ему проблемы, освидетельствования, допросы? А если она умрёт, самая умная, красивая, сильная и выносливая тварь во всей его пуне?

– Мам, мам, ты что? Тебе плохо? – зашептала Лизка и чужим, глухим голосом добавила, – мы его убьём.

– Нельзя такое говорить, что ты!

Ксения мелко трясла головой. Алюминиевый крестик со стёртой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.

– Можно. Если он тебя убьёт, мы с Динкой тоже подохнем. Он и на неё лапу наложит, дай только волю. Козёл гнусный.

– Лучше я, – теперь и у Ксении был потусторонний скрипящий голос.

– Если ты решишься, я помогу.

Лиза обдала её пугающей чернотой взгляда, переломилась в талии и стала горстями кидать в лицо холодную воду из обомшелой кадки.

Ксения одевалась в предбаннике долго, словно в бреду: пальцы плохо слушались, платок соскальзывал с влажных волос, от ватника оторвалась пуговица, мелькнула чёрным водоворотиком и закатилась в щель между досками пола.

Нет прощения. Нет прощения – ни ему, ни ей, Ксении.

Старые валенки соскользнули с обледенелой ступеньки. Ещё немного и, потеряв равновесие, треснулась бы головой о край одного из блоков, на которых стоит баня. Надо было новые валенки надеть, на резине. Упадёшь вот так, и никакая обувка тебе уже не понадобится – ни старая, ни «выходная».

Ой, ты, Коля, Коля, Николай,

Сиди дома не гуляй,

Не ходи на тот конец,

Ох, не носи девкам колец.

Валенки да валенки,

Эх, не подшиты стареньки.

Кровавое солнце катилось за горизонт – луч вспыхнул на отполированной до белизны рукояти топора, врубленного в колоду.

Перст указующий.

Остановилась, поглядела. Выдернула топор без всякого усилия, как из масла. На холодном металле блестел иней, так и хотелось припасть к нему разгорячённым ртом. Ловушка детства. Тысячу жизней назад она лизнула турник во дворе: подружки побежали за бабушкой, и она скоро вышла с чайником тёплой воды, но Ксения уже сидела на скамейке и делала вид, что ничего не произошло. Язык потом пару дней болел, и у всей еды был кислый металлический привкус.

Нельзя.

Нельзя ошибиться.

Топором ударишь его – обухом себя.

Что тогда будет с девочками?

Утром следующего дня Ксения появилась в дверях кухни, пошатываясь. Под глазом наливался синяк, в уголке рта запеклась кровь. Светлов провёл весёлую ночку.

Лиза помешивала кашу в одноухой закопчённой кастрюле.

Её бледные губы шевельнулись.

– Тварь.

Зашелестело в пуне, заскрипели половицы, завыло в трубе.

Тварррррр.

Ксения приложила палец к губам, и дом стих.

Светлов уехал в Староуральск по одному ему известным делам. Завтракать не стал.

Динка, отлынивая от занятий, сказалась больной, или, может, действительно заболела. Зимой она и раньше простужалась после мытья.

Красный луч перебирал ножи в посудном ящике. Ксения со скрипом задвинула его до упора.

По-декабрьски быстро темнело.

– Ляжешь с нами? – спросила еле слышно Лизка.

– Нет.

Дом пел на разные голоса.

Лизка долго не может уснуть. Олень таращится глупыми вышитыми глазами. Сквозь сон она слышит тарахтение «нивы» – это приехал Светлов. Она хочет встать и прокрасться к лестнице, чтобы послушать, что будет, но не может заставить себя вылезти из-под одеяла. Ватный монстр придавливает её к кровати. Пеленает тяжёлый, как угар, сон.

– Просыпайся!

Лиза открывает глаза. Хмурое утро таращится в окна. Ксения стоит простоволосая, в расстёгнутом ватнике. На месте верхней пуговицы торчат усики порванной нитки.

На нижней губе у Ксении кровь. Удивительно, как из такой белой губы может сочиться такое красное.

– Что?

Собираться, бежать в город, прочь, прочь, прочь?

– Папа пропал.

– Он же приезжал ночью.

Длинные фразы опять даются Лизе тяжело.

Ксения тараторит, как отличница у доски:

– Приехал пьяный, мы повздорили, он вышел во двор. Я слышала, заводил машину. Уехал – и нет его.

– Догоняется где-то?

– Может быть.

Лиза идёт выносить помои. Обувается в сенях и видит мамины «парадные» валенки на резине. Они стоят не на полочке, а в стороне, и подошвы у них в рыжем песке. Такого песка нет ни во дворе, ни на огороде. Где это мама умудрилась?

Воровато оглянувшись на дверь пуни, где гремит о дно подойника молоко, Лиза обтирает подошвы маминых валенок тряпочкой. Зачем – сама не знает. Нужно. Вот и всё.

На стол собирают молча. Динке относят еду в кровать – та даже не благодарит, с беспокойством поглядывая в окно. «А куда папа поехал?» За столом Ксения и Лиза молчат, не поднимают глаз, боятся брызнуть друг в друга выбродившей чернотой.

Крепчает мороз. Звеняще-чистое небо висит над безжизненным «Уралуглеродом».

Лиза знает: они одни, и никто не придёт на помощь.

Светлов не возвращается и к обеду. Ксения разогревает суп, тушёную капусту, бросает в кипяток сосиски – они лопаются, выворачиваются мякотью наружу. Увидев это, она бежит в отхожее место, где сухие спазмы сотрясают её с ног до головы.

Лизка шуршит у плиты, как мышь.

В углу скребётся настоящая мышь, неуловимая, как мститель.

«Тут, дядя, мыши».

Завывания в трубе становятся громче.

«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».

К обеду никто не притрагивается.

Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.

В сумерках стучат у ворот. «Кого ещё несёт?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжёлую створку и видит участкового Петра Фёдоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется ещё круглее, и она не сразу узнаёт его.

– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шёл. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно, спохватившись, уже в сенях спрашивает, – войти можно?

– Ой, Пётр Фёдорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.

– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнётся участковый.

– За пьянку, что ли, мой загремел?

Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передёргивает, она уходит на кухню и там садится в самый тёмный угол.

Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Пётр Фёдорович качает головой:

– Сильно он вчера нагрузился?

– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.

– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала, – погиб он, Ксюш.

Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Её как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.

Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…

Его не перепутаешь.

Она довольна.

Довольна.

Не рада случайности, а довольна – собой.

Собой?

А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слёзы.

– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.

Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:

– Застегнись, там мороз.

Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на неё в упор.

Скрипит половица.

Воет в трубе.

Тваррррррр.

Чернота, выплёскиваясь из их глаз, затопляет дом.

– Я скоро, – Ксения клюёт дочь в ухо холодными губами.

В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.

Светлов в карьере. В песчаном карьере.

Фонарь над крыльцом очерчивает жёлтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.

Он был пьян и съехал с дороги в карьер.

Ещё и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие чёрно-белые столбики, похожие на сморчки.

Она не знает, куда он ездил.

Ночью шёл снег и занёс все следы.

Динка рыдает.

Лиза украдкой трёт мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.

Ксения плачет сама.

Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».

Ксения плачет горше.

Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.

Староуральск, 2011

Не квартира, а костюм с чужого плеча. Тут жмёт, здесь тянет, и в целом в ней неудобно. Поскорее бы снять, да не снимешь теперь, она не съёмная.

Места мало, вещей много.

В окне монотонный бетон, убогая детская площадка и неаппетитная каша газона. Под качелями лужа, вокруг горки лужа. Десятилетняя Динка гулять не хочет, упирается, кривит ротик: «В лес хочу-у-у». В школе, правда, ей понравилось. Подружек завела, в отличницы пробивается.

 

Лизка отходила две недели в школу и сказала твёрдо: больше не пойду, хоть под поезд бросайте.

Ксения поковыляла к директрисе.

Недовольный охранник не хотел её пускать, ощупывал взглядом старушечью куртку, волосы с ранней сединой. Наконец, допустили до директрисы, как до августейшей особы. В кабинете у Ксении в глазах зарябило: кубки из поддельного золота, грамоты, фотографии, и на фоне всего этого великолепия – худенькая остроносая гестаповка.

– Вот они, плоды вашего семейного обучения, – закатила она глаза. – Не ребёнок у вас, а зверёныш. Маугли. Выпускной класс! Как только довели до такого? По-хорошему мне бы в опеку сообщить надо.

Ксения стояла перед ней, как царевич Алексей на картине Ге; сесть ей не предложили. Комкала в руках старые трикотажные перчаточки, изучала пол – тоже в клетку, кстати, как на картине.

Зверёныш! У зверёныша мать – зверь.

– В опеку? Это славно, что в опеку, – и зашипела, выдвинув голову вперёд, как кобра, – вас с людьми нормально разговаривать не учили? Думаете, если не состоятельная, то об меня ноги вытирать можно? Я не овца бессловесная. Лизу я из школы заберу, но, если вдруг, не дай бог, куда-нибудь на меня поступит какая-нибудь телега – я добьюсь, чтобы вас направили работать в школу для малолетних преступников. Я могу. Я всё могу. Это вы меня ещё плохо знаете, ясно? – И вышла, пока страх не попал в дыхательное горло.

Ждала пару недель тёток из опеки, драила полы, готовилась держать осаду. Никто не пришёл.

На работу Ксению не брали. «Какой у вас стаж? А почему столько не работали? Извините за прямоту, вы что, пьёте?» Она покрасила волосы, купила косметику и приличный костюм, но и это не спасло.

«Мы вам перезвоним», – очередной рот растянулся в вежливой равнодушной ухмылке. Разумеется, не перезвонили.

Изжёванная, как жвачка из детства, которую передавали от одной к другой пять девчонок, она тряслась в автобусе через весь город и думала с горькой иронией: «А что, если действительно начать пить? Я буду соответствовать их ожиданиям?»

В конце концов её взяли в универсам. Целыми днями раскладываешь товар по полкам: разобранное выдвинуть, свежее закопать поглубже, брошенное покупателями в зале списать или вернуть на место. К вечеру дуреешь, хочется зажмуриться и никогда больше не видеть всей этой нарочитой упаковочной пестроты.

В паре с Ксенией работала узбечка Нафиса, вечно радостная, как ребёнок.

– Ты красивая такая, Ксуша, – говорила, поглаживая её по форменной жилетке, – и дочки у тебя красивые. Вас Аллах любит, значит.

Ксения рассказала ей про Светлова. Проворные ручки Нафисы, мелькавшие среди молочных бутылок, на секунду остановились. Она обернулась:

– Его Аллах наказал. Злых людей он всегда наказывает.

– Нет, Нафис, не всегда. Всё несправедлива. Добрые люди много страдают.

– Страдают, – легко соглашалась Нафиса. – Такая жизнь. Кого Аллах любит, Ксуша, тому даёт трудности.

Приходя домой, Ксения падала на диван и сидела с полчаса, спустив до колен джинсы и уставившись в одну точку – ею обычно служил глупый букет на обоях, чуть более розовый, чем остальные. Дина щебетала что-то про школу, Лиза всё больше молчала.

Перед сном обязательно пили чай. Ксения крошила себе в чашку яблоко – бабушка Лида любила так делать. Одна из немногих привычек, которую она переняла с чугуевской стороны.

Дочери между собой почти не говорили.

– Мам, мам, мам, – колотила её вопросами Динка. – Ты не слушаешь?

Лиза перед сном обнимала её с недетским участием.

– Мам, – сказала она как-то, дыша из-за края одеяла свежестью зубной пасты, – а мы не можем поехать обратно в наш дом? Там было так просто.

Однажды вернувшись домой, Ксения замерла на пороге: дочери разговаривали на кухне. Диалог, даже спор. Слов не различить, только взволнованный голос Лизы и пронзительный Динкин.

Зазвенела посуда.

Дина заверещала:

– Я тебе не верю! Ты врешь!

Лиза вылетела в коридор, заткнув пальцами уши, и скрылась за дверью комнаты.

Динка ревела на кухне.

Они так и не признались, о чём говорили.

Никогда.

ЧАСТЬ 3. СРЕДНЯЯ (НИНА)

Про аспирантуру первым заговорил Дима.

– Ты не думала о кандидатской? Хороший вариантик.

У Димы всегда были наготове «хорошие вариантики» – этим и спасались.

– Куда? – Нина подняла глаза от стопки распечаток. – Мне тридцатник скоро. Я универ семь лет назад окончила, не помню уже ничего.

– Самое время подумать об аспирантуре. Для женщины преподавание – прекрасная вещь.

Пальцы, длинные и тонкие, привычно порхали над клавиатурой – Дима, не спрашивая, искал на сайте Университета программы вступительных экзаменов.

– Ничего сложного, – сообщил через минуту. – Язык, эссе и портфолио.

– Портфолио? Я что, модель?

– Теперь так везде. Собираешь доказательства своих достижений, победы, публикации…

– Публикации? У меня ни одной.

– Сейчас глянем. Вот смотри, нужно две статьи, требований никаких, неважно, «скопус»-не «скопус», публикуйся, где хочешь, хоть в «Советах пенсионерам». Ещё неплохо бы съездить на конференцию. Выступишь с докладом, пять минут позора – пять баллов к портфолио. Смекаешь?

– Какую ещё конференцию? Когда, Дима? У меня суды через день идут. Да я и представить не могу, о чём писать. По семейному?

– Зачем по семейному? Пиши по уголовному процессу.

– Да я уже всё забыла. Я же в этой области не практикую…

– Всё тебе разжёвывать надо. Возьми свой диплом да натаскай оттуда чего-нибудь. Думаешь, проверять будут? И статьи так же напишем. Времени полно, почти год. Давай-ка пока конференции поглядим. Так, Владивосток сразу отметаем, разоришься лететь, в Новосибе возрастной ценз… ты смотришь вообще? Для тебя же стараюсь!

Нина отлепила взгляд от пошлых пёстреньких обоев и заставила себя посмотреть в монитор.

– Вот! Староуральск! А?

Вздрогнула.

– К Ксюше заедешь как раз, повидаетесь. Вы же давно не встречались, с похорон, наверное? И, кстати, может, в бабушкиной квартире можно будет перекантоваться? Напиши Зое.

Бодрый тон мужа скрипел у неё на зубах.

– Не хочу.

– Почему?

– Долго объяснять.

– Она не сделала тебе ничего плохого. Нормальная девчонка. Вы же, в конце концов, сёстры…

– Двоюродные. Почти никто.

– С Ксюшей же ты общаешься.

– Ксюша – другое дело.

Чтобы прекратить разговор, Нина ушла на писк стиральной машины. Со злостью выковыривала из барабана ледяные полотенца и простыни и запихивала в розовый пластмассовый таз. Почему розовый? Зачем розовый?

На остеклённом балконе было свежее, чем в квартире. Стариковский квартал почти весь спал: тишина, окна погашены, жёлтая чешуя на деревьях рябит от ветра. В свете фонаря листья осыпались светлыми хлопьями, как гигантские снежинки.

От холода сводило пальцы. Простыни отдавали свежестью – и хорошо, и слава богу – она терпеть не могла запах порошка.

«Я плакала от боли, когда мать полоскать на речку посылала, а Зойка всё смеялась – ей нипочём». Откуда это? Какая ещё Зойка? Нина уронила на пол мокрый комок полотенца, выругалась вполголоса, чтоб муж не услышал, и вспомнила: Зойка – это сестра бабушки Лиды, юная подпольщица, расстрелянная во время войны. К чему она о ней вспомнила? Понятно, к чему. К скверу, к квартире, к Староуральску.

– Так ты поедешь? – крикнул из комнаты Дима.

– Поеду, куда деваться.

На упавшее полотенце налипла пыль, Нина скривилась и бросила его обратно в таз – перестирывать.

О том, что съела сухой бутерброд с кислым соусом и полоской вываренной курятины, Нина пожалела почти сразу. Голод этот «лёгкий ужин», как его называли отглаженные бортпроводницы, не утолил, только пить захотелось.

Погода в Староуральске, если верить страничке синоптиков, была хуже некуда. Ноябрь, метель – даже рифма не придумывается.

Самолёт кружил и кружил над городом, приноравливаясь и прицеливаясь, пассажиры ёрзали, бледнели, нервничали, кто-то молился вполголоса, а Нина думала только о том, как бы не блевануть.

«Вы как?» – соседка тронула её за локоть. Нина отмахнулась почти невежливо: от соседки тошнотно пахло приторными духами и – самую малость – алкоголем. Этот запах она чувствовала всегда.

Кружил самолёт.

Выли двигатели.

Кружило голову.

«Разбиться сейчас было бы странно, – некстати подумала Нина. – «Она погибла, пытаясь поступить в аспирантуру» – абсурд». Фыркнула, подбадривая, подстёгивая саму себя.

Соседка поглядела с опаской, видимо, подозревая, что Нина борется с тошнотой.

Чем тут поможешь?

«Вот будет позорище, если стошнит. Погибнуть, конечно, страшно, но всё же это как-то далеко, как будто и не бывает такого, а вот тошнота… Господи, ещё и уши заложило. Зачем, зачем я сюда лечу? Бабушки уже нет, Зойку я видеть не хочу, Ксюша… Разве что Ксюша. Сколько мы не виделись? Господи, я столько не была в Староуральске…»

Рейтинг@Mail.ru