Пиковая Дама – Червонный Валет

Андрей Воронов-Оренбургский
Пиковая Дама – Червонный Валет

По открытию в «Корнеевку» глянуть на диковинку хлынула было и порядочная публика, но пара-тройка громких скандалов заставила саратовцев разбежаться и напрочь отбила у благородной ее части охоту пить чай под тенью финиковой пальмы. И даже сами пальмы – эти дети жгучей Африки и палящих лучей Индии – задумались и поникли листьями, глядя на разгул и ночные оргии сынов волжских равнин и морозов. Ни Африка, ни Индия, где люди едят с оглядкой раз в день по горсти изюму и рису, где пьют глоток доморощенного вина, – ни одна из этих стран не в силах была дать и приблизительного понятия о том, как надо пить и как действительно пьет российский народ. Латании[42] и магнолии только содрогались листьями при виде гулявших компаний.

И вот как-то на выручку приунывшему было Максиму Михайловичу, как архангелы с неба, и объявились бравые гусары. Пронюхав, что к чему, и оставшись довольными, квартировавшие в городе офицеры оккупировали гроты и пещеры, беседки и столики Корнеева, да так основательно, что, несмотря на убытки – горы битой посуды и рубленные в кураже зеркала, которые приходилось частенько ставить заново, – киса́ удачливого трактирщика худобы не ведала.

Все это или почти все знал адъютант Белоклоков, знали понаслышке и братья Кречетовы. Однако в отличие от своего приятеля кавалериста, они не догадывались, что Марья Ивановна Неволина – солистка корнеевского хора, к которой и вез на смотрины юного воспитанника адъютант, – являлась сердечной занозой его превосходительства графа Ланского.

Оставляя свое ненаглядное семейство на далеких берегах Невы, здесь Николай Феликсович будто получал вторую молодость и откупоривал потайной клапан нового дыхания. Когда Ланской сталкивался на пешей иль верховой прогулке с милым женским личиком, его словно подменяли. Полковник молодцевато приосанивался, широкая грудь, затянутая ментиком, сияла позвякивающими крестами и звездами, а с изуродованного французской саблей лица куда-то пропадало обычное суровое выражение. Если при этой оказии заходила еще и беседа, то граф становился необычайно галантен, игрив и располагал сердце дамы своей чудесной изысканной любезностью.

Красавец адъютант лишь диву давался: «Ты только глянь, как наш отец умеет ядрено мики-баки забивать! Чистый сатир, куда деться? Любого из молодых за пояс заткнет и с носом оставит». Недаром сказывали ветераны павлоградцы, что Николай Феликсович и на Москве, и в Париже в свое золотое времечко пребывал в большом фаворе среди женщин и разбивал своими изменами любящее сердце дражайшей половины. «Оно поди ж ты!.. Чой тут прикажешь делать, сударь, – сетовал графский денщик, – ежели он не может, орел, равнодушно лицезреть на пригожую душеньку, особливо если она свежа годами и товариста бабьим богатством?»

Так в сети полковника попала и певичка Марья Ивановна – спелая формами, щедрая на фальшивые улыбки и обещания. Однако у Николая Феликсовича, человека проницательного и редко ошибающегося, эта закавыка не вызвала морщин на челе. «Пусть так, пусть всему виной мои деньги, титул и связи, так что с того? У меня есть дорогая сердцу жена, взрослые умные дети, коих я страстно люблю, чего же еще? А это… это так… если угодно, мой каприз, очередная шалость, не боле… – сидя зимними вечерами за чашкой кофе и трубкой, поглядывая на семейный медальон, рассуждал он. – Я честен перед Богом и государем, предан Отечеству, а остальное все блажь… Кто нынче не грешен, а я отнюдь не монах».

Но как ни успокаивался граф, как ни накладывал ретушь на свое новое увлечение, а корнеевская «певчая пташка» на деле крепко запала в душу и клевала, клевала сердце старика. Чернобровая Марьюшка с жемчужной улыбкой и роскошной косой не выходила из головы, заставляя Ланского все больше и больше транжирить средств на ее французское кружевное белье, платья и украшения.

Связь эта тянулась уже полгода. В полку о ней знали решительно все. Поначалу многие отчаянные головы, особенно из молодых да ранних, пытались приударить за красавицей, но тщетно… Любовница графа, опасаясь ревности старика, была неприступна, и лишь лукавая игра глаз да ничего не значащие улыбки были ответом на все наскоки пылких гусар. Однако жило что-то внутри этой певички, что подсказывало адъютанту и наводило на мысль: «…В тихом омуте черти водятся». И сейчас, подъезжая к трактиру, корнет об одном молил Христа и святых угодников: «Святый Боже, убереги нас от черного случая… Только б не объявился сам…»

– Приехали-с, ваш бродие! – разбил морозное стекло молчания кучер.

Рысак, взмахнув породистой, кровной головой, с размашистого намета перешел на хлынцу[43], а затем и вовсе остановился под туго натянутыми поводьями.

– Прикажете ждать, ваш бродие? Али завтра к обеду быть?

– Ждать, – придерживая эфес сабли и поправляя лаковый козырек кивера, сухо отрезал Андрей.

Глава 6

Как только сани остановились, у Алешки екнуло сердце. Но он все же был рад случившемуся. «Была не была», – мысленно повторил он бодрящий девиз и, одернув шинель, пошел за старшими.

Густое вечерье затопило город, обещая долгую зимнюю ночь. Стылый воздух с каждой минутой становился все более ломким, и в нем кружились тончайшие ледяные иглы и блестки, точно бриллиантовая пыль, сверкавшая вокруг горящих уличных фонарей. Вокруг было тихо, жерла убегающих улиц терялись во тьме, и только двухэтажный трактир Корнеева, извозчичьи питейники да портерные призывно мигали огнями и молчаливо манили в свои недра озябшего путника.

Троица миновала длинный редут экипажей, поджидавших своих господ, и скоро поднялась по широким ступеням, что вели в «обитель» Корнеева. Перед массивными из мореного дуба дверьми Белоклоков придержался, выудил из плаща плоскую карманную фляжку и сделал пару жадных глотков жженки, после чего нетерпеливо загрохотал эфесом по медной накладной пластине.

Дверь через долгую паузу заскрипела и обдала вновь прибывших клубами теплого воздуха и спертыми застоявшимися запахами спитого чая, водки и разной готовки снеди.

В тускло освещенной желтушным фонарем прихожей остро и сыро блеснули белки глаз, и мрачный бас швейцара, больше напоминавшего видом портового громилу, недобро прогудел:

– Чьи будете? Местов по-любому нету.

– Я тебе, сучий пес, покажу, «чьи будете?». Это для кого же, подлец, мест нет?! Опять пьян, болван?

И тут Алешка, к своей неискушенности и растерянности, увидел, как кулак адъютанта, затянутый в лайковую перчатку, взметнулся камнем и несколько раз впился в мордатую рожу швейцара. Тот только тяжисто охнул и, вытирая мятым платком красные от крови усы, проскулил:

– Батюшки-светы, Андрей Петрович, вы ли? Ай, прости мужика, ваш-бродие, впотьмах не смикитил. Прошу, гостеньки дорогие, прошу. Вашими соколиками весь дом забит. Велено было никого не пущать.

– Хватит врать, Фрол! Чего стоишь, каторга? Заруби – пить на службе грех! Гляди, стервец, у меня… В другой раз доложу хозяину, вмиг будешь за дверью в грязи лежать, как свинья. Смикитил теперь?

– Так точно, ваше благородие, – запирая на засов дверь, виновато пробасил Фрол.

– Что же стоим, друзья? Извольте за мной… Будет вам, сущая мелочь, – точно ничего не случилось, точно хлопнули комара, да и только, учтиво звякнул шпорами корнет и широким уверенным шагом направился к бархатным портьерам, за которыми была видна освещенная мраморная лестница и слышались переборы гитар.

Но прежде, чем подняться в залы, их обслужил вынырнувший из своей каморки, драпированной розовым шелком, весьма проворный малый. Алексей вслед за братом сбросил шинель и подал ее в рябые от веснушек руки рыжему гардеробщику. В прихожей по стенам свисали груды теплого платья, шинелей, пальто, но более преобладали меха. Оттенки их были разные, но царствовал над всеми желто-золотистый и красный цвет лисицы, а это значило, что в залах гуляло купечество.

– Похоже, опять наверху орудует купец! – весело хохотнул Андрей и, озабоченно глянув на себя в огромное зеркало, подмигнул Кречетовым: – Ну-с, с богом!

Алешку оглушил гул пировавших людей. Во всех залах, а их было три, не считая пещер и гротов, висели и плавали сизые тучи табачного дыма, за которыми насилу были видны двигающиеся фигуры пьяных и навеселе людей. Свет многих горевших масляных ламп и люстр едва озарял этот душный и плотный туман. За десятками столов и столиков, крытых белыми с кистями скатертями, восседали компании, пьющие, едящие и спорящие примерно на одну и ту же тему: «Ах, эта сучка-дочка, шельма она такая!..»

– Ну, брат, держись, – послышался над ухом родной, чуть хмельной от предстоявшего веселья голос Мити. – Давай, давай вон к тому столу… Видишь, откуда нам Андрей рукой машет?

И они, пройдя вдоль целого ряда кипевших высоким градусом столов, подошли к теплой братии гусар. Офицеры, развалившись на стульях и парчовых банкетках в живописных позах, точно на привале, оживленно перебрасывались словами с корнетом, при этом не забывая поднимать бокалы и запускать вилки в расставленные перед ними яства.

– А ну-тка, просим, просим!

– Знакомь нас, Грэй! Vas-y, mon cher[44], смелее! Вот так bonne chance![45]

 

– Эй, павлоградцы, глядите, каких красавцев доставил нам корнет. Даром, что не гусары!

– Ох, смотри, Андрей Петрович, ежели твои Аполлоны отобьют у нас душек, спрос с тебя… Да что там, брат, дуэль!

Огромный, в несколько саженей, стол взорвался залпами хохота вперемежку с радушными предложениями разделить трапезу.

– Знакомьтесь, друзья, мой старинный друг, ротмистр Крылов Валерий Иванович, это корнет Хазов Евгений Яковлевич, – сыпал, как горох из кулька, именами и фамилиями повеселевший Белоклоков, одновременно усаживая братьев в тесный круг своих полковых приятелей-усачей.

У Алексея в глазах зарябило от золотых аксельбантов, галунов и шнуровок, ментиков, сверкающих пуговиц и небрежно свисающих с плеча чуть не до пола алых доломанов, от трубок и усов, вензелястых, на длинных ремешках ташек и киверов, что вместе с саблями лежали тут же на столе, рядом с сидящими. Все имена и звания представленных офицеров им были тут же забыты, и вообще все это буйное соцветие красок на фоне зеркал, в которых отражалась глубокая зелень широколиственных пальм и прочих экзотических корнеевских штучек, почему-то виделось переполненному эмоциями Алексею фантастическим птичьим базаром, где повсюду, куда ни брось взгляд, цветастые перья и бестолковый, но радостный переполох.

– А почему «Грэй»? Почему так кличут его? – осторожно спросил Алексей Дмитрия, кивая на адъютанта.

– Просто прозвище, а почему «Грэй», шут его знает, – пожал плечами Митя и вдруг остро ощутил, как голоден, как готов уничтожить весь стол, уставленный закусками и вином. Он было уже потянулся за кулебякой, как Белоклоков шутливо погрозил ему пальцем и заявил:

– Э-э, нет, голубчик, так не годится. Моя затея – мой и почин. Максим Михайлович! Михалыч!!

Корнет вдруг заложил кольцом пальцы в рот и оглушительно свистнул так, что у Алешки заложило правое ухо, а в зале на миг сделалась тишина.

Сам Максим Михайлович, которого тщетно пытался дозваться корнет, как щука в пруду, зорко наблюдал за всем, что творится в его заведении. Среди шума, гама и пения в залах нередко раздавались крепкие шлепки оплеух, крики и оскорбления повздоривших между собой людей. Случались и пьяные драки, когда по трактиру летали стулья и подносы, разбивались носы, трещали чубы и ребра. А потому Корнеев, лучше других зная, что ожидать и делать, помимо того, что всегда имел для такого расклада на подхвате пяток здоровых и ладных, как амбарные двери, половых, сам был скор на руку и действовал ею твердо и основательно, едва ли хуже кулачного бойца.

Пронзительный свист в Белом зале заставил хозяина насторожиться, но в следующий момент напряженно рыщущий взгляд уже обнаружил причину беспорядка, и… на крупном, лоснящемся от пота лице появилась дежурная улыбка: «Тьфу, жили-были, уж мне эти усатые жеребцы-пегасы, чтоб вам всем поперхнуться, иродово племя!»

– Господь с тобой, дорогой Андрей Петрович, зачем так пужать, мил человек? Уж больно бандюжьим посвистом подзываешь. Я-то ладно, – отмахнулся Корнеев, – но вот-с… другие господа… Так ить и до обморока недалече… вдруг кто со страху да с непонятия костью подавится и помре… Что обо мне говорить станут?

– Да полно блажить, Михалыч! – Белоклоков фривольно, как своего денщика, похлопал по сытой щеке трактирщика. – Уж ты-то уши, пожалуй, прижмешь… жди!

Стол вновь взорвался гусарским хохотом, и Максим Михайлович, чтоб уж не выглядеть полным отставным дураком, тоже осклабился, показав при этом крупные, желтые, как у мерина, зубы.

– Вот, господа Кречетовы. – Корнет широко выбросил вперед белую руку, указывая на владельца ресторана. – Извольте честь знакомиться – Максим Михалыч! Наш! Наш милейший Михалыч…Душа человек – бог и царь чревоугодия. Ежели и есть где в столицах такие затейники по части заманивания публики, то бьюсь об заклад, немного. А здесь, в Саратове, ты один троянский конь, так ли?!

– Увы-с, покуда трое нас… – явно печалясь сим фактом, склонил прилизанную конопляным маслом на прямой пробор голову Корнеев, имея в виду трактир своего злейшего конкурента Барыкина под громким названием «Москва» и ресторан господина Свечина, который, не убоявшись своей телесной полноты и знаменитой одышки, все же забрался на второй этаж выкупленного особняка, где было приготовлено обширное помещение.

– Ну и пес с ними, Михалыч, тоже мне горе! Наши-то анакреоны[46], орлы… почитай, все у тебя на постое стоят! – поднимая шампанское, громко икнул адъютант. – Зато ты у нас первый насчет девиц и номеров! А что за романсы и куплеты у тебя звучат!.. Одна Марья Ивановна Неволина чего стоит! – Адъютант многозначительно подмигнул Корнееву и тихо забросил вопрос: – Сама-то будет?

И, услышав утвердительный ответ, возвысил голос:

– Что ж, твое здоровье, голубчик! Процветай! Господа, поддержите почин!

Белоклоков, влажно сверкнув глазами, принудил братьев снова поднять фужеры.

Польщенный льстивыми речами завсегдатого гусара, Корнеев вновь расплылся в фальшивой улыбке благодарности, хотя и преотлично знал, что пальма первенства в сем деле принадлежит отнюдь не ему, а Григорию Ивановичу Барыкину. Именно он, после долгой и въедливой поездки в Северную Пальмиру, ввел в жизнь и практику саратовских гостиниц новый, дотоле не виданный элемент – поющих и играющих девиц. С его легкой руки «оне» брызнули духами по пахучим и скромным публичным ночлегам, в которых прежде ароматом женщины и не пахло. А тянуло подгорелой вонью постных пирожков, прогорклым маслом, квашеной капустой, бочковым соленым огурцом, водкой, но чтобы женщиной – ни-ни! И вдруг… Прежде всего появились белокурые немочки с невинными арфами, цитрами, гуслями и какими-то глупыми песнями. Их ревниво сопровождали в качестве регентов и распорядителей сомнительного вида типы, на первый взгляд все будто бы отцы и братья. Причем эти немцы, невесть зачем, старательно притворялись итальянцами, смешно носили широкополые неаполитанские шляпы и называли своих жен синьорами. Юные хрупкие создания после представления обходили столы и тихим жалостливым голоском тянули: «Синьоры, пожалуйте на ноты и на леченье!» Получалось… отвратительно. Тем не менее, хоть все они, за редким исключением, плохо бренчали на арфах и клавикордах, скверно пели непоставленными голосами, все же, как новинка, это действо притягивало и нравилось грубым неискушенным посетителям трактиров. В те времена еще не было опошленных мотивов «Стрелочки», а разные опереточные арии и рулады еще не проникли в поволжскую публику: немцы пели тогда что-то чувствительное и жалобное, под звуки чего полупьяное, доброе от природы и жалостливое русское сердце нередко обливалось слезами и отдавало савоярам последние гроши.

Теперь же повсюду царил «цыганский плач» под гитару, «жестокий романс» и лихие, весьма скабрезного толка куплеты.

– Прошу простить, служба, не могу-с… – ловко делая виноватое лицо, мазнул по сидящим взглядом Корнеев и, задержавшись на Дмитрии, ласково добавил: – Быть может, господа хорошие хотят что-нибудь заказать или изволют так-с… отдыхать?

Митя, уже давно и откровенно страдавший от набатного желания поесть, едва сдержал себя от этого ехидного, в лоб заданного с явной насмешкой вопроса. Однако он нашел в себе силы, беспечно улыбнулся и, глянув на карманные часы, заметил:

– Пожалуй, ты прав, любезный, пора.

– Нет, нет! Pardon, друзья! Михалыч, прошу любить и жаловать моих товарищей!

Корнеев, в белоснежной рубахе навыпуск и плюшевом бордовом жилете, замер перед троицей в выжидательной позе, при этом успев что-то шепнуть подручным-половым.

– Так-с, милейший Михалыч, знаешь ли ты, что мы нынче угощаем известного артиста? Ты не гляди, что он юн. – Белоклоков кивнул в сторону Алешки. – Это, брат, не твои фокусники-акробаты и бурлаки с Волги, что бьют дробь не хуже солдатского барабана. Это, голубчик ты мой, его величество театр! Он, брат, у самого Соколова изволит служить! A votre service… violette de Parme[47], если угодно… Так что смекай, любезный! Сооруди нам сперва водочки. К закуске чтоб пару подносов разносолов, а не кот наплакал, знаешь, как я люблю.

– Будьте покойны, сударь, исполним-с.

– Ну-с, а теперь удивляй, Михалыч, чем угостишь-потешишь?

– Балычок астраханский… Так степным дымком и сквозит… Чистый янтарь.

– Это дело! – подмигнул братьям корнет и жарко потер ладони.

– Есть и икорка белужья парная. Поросенок с хреном, утка в яблоках, чугинские зайцы в вине…

– Я бы… от запеченных в гречневой каше не отказался, – сглатывая слюну, как можно спокойнее уточнил Дмитрий.

– Понятно, судари, мумент. – Хозяин щелкнул пальцами, и еще один половой с белым рушником через плечо живо заскользил между столов.

– Что ж, то все ясно, Максим Михалыч, закуска чин по чину. А все же чем покормишь?

– Оно, конечно, назаровские, говяжьи, из вырезки, щи, суточные, как положено, на мозговых костях… Опять же саратовскую селяночку, для здорового сна желудка… сие первое благо, не откажите, хоть с осетриной, хоть со стерлядкой, и та, и та во рту тает… На второе советую рубец, закрашенный гусиной печенкой, а можно котлеты а-ля жардиньер.

– Резонно. Уговорил. Значит, так: всем назаровских щей, зайчатины по-чугински, да проследи, Михалыч, чтоб корочку маслом смочили, чтобы «хрумстела», шельма, с поджаркой, и лука купнее маринованного.

– Прикажете зеленцой все украсить? Спаржа что масло.

– Довольно, голубчик, слюной исходим. Остальное мелочь, все на твой вкус. Сделаешь, не заспишь?

– Господь с тобой, Андрей Петрович, пошто забижаешь? Сколь лет, жили-были, на потребу людям служу!

Алешка уже изнывал под пыткой обещанных яств, когда два половых поднесли сияющие медью подносы, освободив «из плена» Корнеева.

– Браво, корнет! По-нашему! По-павлоградски! – грянуло из-за стола. Послышался дружный звон сшибаемых бокалов, а потом вдруг ухо обласкал перебор струн, и полилось гусарское, вечное:

 
Ради Бога, трубку дай!
Ставь бутылки перед нами!
Всех наездников сзывай
С закрученными усами![48]
 

Перед братьями на столе, как по волшебству, объявилась запотевшая во льду анисовая водка, аглицкая горькая и портвейн за номером пятьдесят рядом с двумя бутылками шампанского. Тут же была порционно подана копченая грудинка, нарезанная тонкими, в карточную толщину, ломтиками. В центре на большом блюде искрились маслины, поджаристые хлебцы с кустиками зелени, серебряный жбан с зернистой икрой и еще множество всякой всячины, название которой Алексей и не знал, от которой разбегались глаза и нервно подрагивали пальцы.

Настроение сделалось преотличным. «Вот так богатство! В жизни не пробовал ничего подобного!» – Алешка насилу удерживал себя, чтобы не глотать, как утка, а есть достойно, с чувством и расстановкой, нет-нет да и поглядывая на Митю, на лице которого было написано истинное блаженство. Подцепив вилкой семги, украшенной угольниками лимона, он отправлял ее в рот, закусывал розовым расстегаем и при этом, закрыв глаза, сосредоточенно пережевывая, покачивал от наслаждения головой.

– Извольте селедочки под водку, так, для «осадки», чтобы не пучило, – с напором рекомендовал Грэй и тут же подливал приятелям.

После каждой рюмки тарелки из-под закуски сменялись новыми, и снова мелькали балык, заливная, белая как снег телятина, и снова салат из маринованных опят и соленых рыжиков…

 

В какой-то момент Алешка испугался своего тяжелого раздутого живота и с мольбой посмотрел на корнета. Тот, прочитав все по глазам, не раскрывая набитого снедью рта, лишь возмущенно замахал вилкой и через паузу выдал:

– Нет, голубчик! Отказов не потерплю-с! Заказано – съедено. Впереди назаровские щи, заяц по-чугински… Давай, давай, брат, не подведи, не позорь павлоградцев! Ты выпей, выпей водочки, оно и враз протолкнется, богом клянусь! Эть, эть ее, суку палящую!

«Да что у меня, кишки без дна?» – мысленно возмутился Алексей и с испугом посмотрел на засверкавшие дорогим фарфором тарелки, серебро ложек и вилок (прежние были уже заботливо убраны), на большую супницу, в которой под крышкой ароматно курились достославные назаровские щи, и охнул:

– Верно говорят: «Ножом и вилкой мы роем себе могилу». И не страшно вам… с такой горой сражаться? Куда лезет-то все?

– Туда, туда, голубь. – Белоклоков хлопнул себя по затянутому поясом животу. – Не так страшен черт, как его малюют. Боярься животом, пока я жив. Куда торопишься? Вся ночь наша! А ну, любезный, – он тыкнул стоявшего рядом полового, – не спи, уважь шампанским.

Алешу выручил Митя, предложив «перекурить и отдышаться». Его аппетиты, похоже, были также сверх меры ублажены. Закурили, выхватывая из общего гула очередной куплет:

 
Бурцев, брат! Что за раздолье!
Пунш жестокий! Хор гремит!
Бурцев, пью твое здоровье:
Будь, гусар, век пьян и сыт!
И коль погибнуть суждено, поверьте…
Для нас, вояк, нет краше смерти.
За Родину свои сердца отдать,
На все готовы за тебя, Россия-мать!
 

– Ах, как славно, черти, поют! С душой. И слова терпкие, русские, аж мороз по коже! – промакивая платком набежавшую слезу, жмурясь на рубиновый уголек папиросы, выдохнул Дмитрий. – Быть может, и нас когда-то узнают… и вот так будут петь, мм? Погоди, Алеша, жизнь ведь штука такая – не угадаешь, не схватишь за ворот… Наберись терпения и жди. Странно, – уже громче, обращаясь к адъютанту, повысил голос Митя, – а отчего корнеевский хор молчит и где его знаменитый оркестр?

– Еще не вечер, погоди, вдарют по ушам! Будет тебе и хор, будет и оркестр. Вы вот что, друзья. – Корнет, чуть пошатываясь, поднялся из-за стола и принялся набивать любимую трубку. – Я туда-сюда, по делу-с… Уж не тоскуйте, пируйте… Скоро буду.

Братья согласно кивнули в ответ, а Белоклоков, задиристо звякая шпорами, направился вдоль рядов в соседнюю Красную залу.

– Да уж… денек выдался… Сколько ж все это удовольствие стоит? – Алешка не удержался и запустил вилку в налимью печенку.

– Не наша забота. Знай угощайся, лови момент. Сейчас еще щец навернем. У богатых свои причуды. И вот что… больше, смотри, не пей, все только начинается, понял?

42Латания – вид пальмы.
43Хлынца – быстрый шаг.
44Ну-ну, мой дорогой (фр.).
45Удача (фр.).
46Анакреоны – от имени древнегреческого поэта Анакреона, жившего около 500 г. до Р.Х., автора любовных и застольных песен, воспевавшего любовь, вино, пиры и т. п.
47К вашим услугам… пармская фиалка (фр.).
48Давыдов Д.В. Гусарский пир.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru