Хандриков прыгнул в конку. Стоя на площадке, склонялся. Сквозь бледные стекла созерцал жавшихся друг к другу пассажиров.
Грустно они поникали при свете фонаря.
Все они были, бесспорно, разных образов мысли, но сошлись в одном пункте – у Ильинских ворот.
Теперь они проделывали одно общее дело: мчались по Воздвиженке к Арбату.
Казалось, в замкнутом пространстве был особый мир, случайно возникший у Ильинских ворот, со звездами и туманными пятнами, а приникший к бледному стеклу Хандриков из другого мира созерцал эту вселенную.
Он думал: «Быть может, наш мир это только конка, везомая тощими лошадьми вдоль бесконечных рельсов. И мы, пассажиры, скоро разойдемся по разным вселенным…»
Замерзший кондуктор, греясь от холода, вытопатывал ногами рядом с Хандриковым. Точно он глумился над дикой грезой его.
Зверски сосредоточенно вперил кондуктор в мглистую даль улицы свое лицо, замерзшее от мороза.
Вокруг бежали незнакомцы и знакомцы, покрытые шерстью. Точно это были медведи и фавны. Нет, это были люди.
Мимо промчался кентавр, дико ржа и махая палкой, а рядом с ним мчалась лошадь. Но это был мальчишка коночник.
И вспомнил Хандриков, что все это уже совершалось и что еще до создания мира конки тащились по всем направлениям.
Прибежали усталые Хандриковы. Кушали после трудов; им подали сосиски с кислой капустой.
Они казались трупами, посаженными за стол.
Передавали друг другу свои тусклые, дневные впечатления. Давился Хандриков сосиской, разражаясь деланным смехом.
В стекла просилась ночь. Отражались их тусклые образы – полинявшие, словно занесенные туманом.
Внимательный наблюдатель заметил бы, что отражение Хандрикова не смеялось: ужас и отчаяние кривили это отраженное лицо…
А все отражение тряслось от бесслезных криков и рыданий.
Голубая ночь пронизала воздушно-черное пространство. Голубая ночь ослепила прохожих.
Человек с мертвенно-бледным лицом и кровавыми устами, не ослепленный ночью, выставил из шубы волчью бородку.
Стучал калошами по толстому льду»
На голове его была серая, барашковая шапка, торчащая колпаком. Скоро колпачник позвонился у подъезда.
Немного спустя он сидел в уютном кабинете профессора Трунова, потирая замороженные руки.
Это был доцент химии – Ценх.
Скоро к нему вышел маститый, седой Трупов с огромной лысиной и в золотых очках. Скоро они сидели друг перед другом, и доцент рассказывал то о своем процессе с психиатром Орловым, то о состоянии химии, то о молодых силах, работающих в области химии.
Перечислял по пальцам лаборантов и магистрантов, иных хвалил, многих порицал.
Упомянув о Хандрикове, безнадежно махнул рукою и сказал с раздражением: «Бездарность», Его лицо таило порывы неистовств и казалось маской.
Он закурил папиросу и продолжал свою речь. Выпускал дымовые кольца из кровавых уст своих, сложенных воронкой. Пронзил их общей струей.
Его речи поражали сочетанием глубины и юмора. Но этого не замечал профессор Трупов.
Сняв с толстого носа свои очки, он протирал их носовым платком и казался старинным кентавром.
Подкрался сон. Нянчил Хандрикова, как ребенка больного и запуганного.
Улыбался химик этим сказкам, возникавшим с ночью, а желтая супруга положила руку на плечо Хандрикова и шепнула: «Отчего ты не нежен со мной?»
Ей не отвечал Хандриков. Отмахивался, как от мухи. Шел спать.
Натягивая одеяло, думал: «Ну, теперь все кончится. Все улетит. Сейчас провалишься».
На плач ребенка сонный Хандриков поднимался с постели. Сажал крикуна на плечи и, точно призрак, ходил по комнатам в нижнем белье.
Луна окачивала призрачного Хандрикова своим грустным светом. Кто-то сонный, ластясь, приговаривал: «Теперь ночь… Что ж ты не спишь?»
На другой день был праздник. Размякло. Совершилась оттепель. Хандриков зашел побриться.
Его увили пеленами. Облеченный в белые одежды ухватился за щеку Хандрикова и намылил ее.
Хандриков глядел в зеркало, и оттуда глядел на него Хандриков, а против него другое зеркало отражало первое.
Там сидела пара Хандриковых. И еще дальше опять пара Хандриковых с позеленевшими лицами, а в бесконечной дали можно было усмотреть еще пару Хандриковых, уже совершенно зеленых.
Хандриков думал: «Уже не раз я сидел вот так, созерцая многочисленные отражения свои. И в скором времени опять их увижу.
«Может быть, где-то в иных вселенных отражаюсь я, и там живет Хандриков, подобный мне.
«Каждая вселенная заключает в себе Хандрикова… А во времени уже не раз повторялся этот Хандриков».
Но облеченный в белую одежду оборвал вещую сказку. Он освободил химика от пелены и галантерейно заметил: «За бритье и стрижку 40 копеек»…
С крыш капало. Весело чирикали воробьи. В книжном магазине продавали рассказы Чирикова[2].
И весенний ветерок дул в Хандрикова, прохлаждая обритое место.
Низкие, пепельные облака налетали с запада.
Одинокое сердце его почуяло неведомую близость кого-то, уходившего надолго и снова пришедшего для свиданий.
Он пошел в баню»
Общие бани были роскошны. На мраморных досках сидели голые, озабоченные люди, покрытые мылом ж в небывалых положениях.
Здесь седовласый старик со вздутым животом окатил себя из серебряной шайки и сказал: «Уф…» Там яростный банщик скреб голову молодому скелету.
В соседнем отделении был мраморный бассейн, украшенный чугунными изображениями морских обитателей.
Изумрудно-зеленое волнение не прекращалось в прохладном бассейне, зажигая волны рубинами.
Сюда пришел седовласый старик, окативший себя кипятком из серебряной шайки, и привел сына. Стоя над бассейном, учил сына низвергаться в бассейн.
То, испуская ревы, он похлопывал себя по вздутому животу, озаренный кровавыми огоньками. То с вытянутыми руками низвергался в волны, образуя своим падением рубиновый водоворот; от него разбегались на волнах красные световые кольца и разбивались о мраморные берега.
Хандриков вымылся в бане. Теперь он стоял под душем, и на него изливались теплые струи, стекая по телу жемчужными каплями.
Они текли. Все текли. И течению их не предвиделось конца:
Хандриков думал: «Другие Хандриковы вот так же моются в бане. Все Хандриковы, посеянные в пространстве и периодически возникающие во времени, одинаково моются».
Однако пора было прекратить течение струи, и голый Хандриков повернул кран.
Хандриков одевался. Тут стояли диваны. Перед Хандриковым сидел распаренный толстяк, еще молодой, и посматривал на Хандрикова хитрыми, рачьими глазками.
Он сидел, раскорячившись. Походил на огромного краба.
Вдруг закричал: «Хандриков! Здравствуй, брат!». И химик узнал своего товарища физика.
Скоро они весело беседовали, и физик сказал ему: «Приходи сегодня в пивную. Проведем вечерок. Жена не узнает».
Хандриков вышел из бани. Проходил по коридору, украшенному ноздреватыми камнями. Столкнулся с высоким стариком в бобровой шапке и с крючковатой палкой.
Высокие плечи старика были подняты, а из-под нависших седых бровей сквозили глаза – две серые бездны, сидевшие в огромных глазницах.
Ему показалось, что старик совсем особенный.
В руке у старика был сверток – синяя коробка, изображавшая Геркулеса. Геркулес упражнялся гирями.
И ему показалось, что он уже не раз видел старика, но забыл, где это было.
Обернулся. Провожал глазами. Смущался вещим предчувствием.
А вьюга засвистала, как будто ревущий поток времен совершал свои вечные циклы, вечные обороты.
И неслось, и неслось; это вихревой столб – смерч мира, повитый планетными путями – кольцами, – летел в страшную неизвестность.
Впереди была пропасть. И сзади тоже.
Хандриков вышел на улицу. В окне колониальной лавки выставили синие коробки с изображением Геркулеса. Хандриков вспомнил старика и сказал: «Солнце летит к созвездию Геркулеса…»
Пролетевшие вороны каркнули ему в лицо о вечном возвращении. В ювелирном магазине продавали золотые кольца.
Серо-пепельные тучи плыли с далекого запада, а над ними торчало перисто-огненное крыло невидимого фламинго.
И такая была близость в этой недосягаемой выси, что Хандриков сказал неожиданно: «Развязка близится». Удивился, подумав: «Что это я сказал?»
Серая пелена туч закрыла огненный косяк, и кругом закружились холодные, белые мухи.
Таинственный старик, вымытый банщиком, расхаживал вдоль раздевальни, закутавшись в белоснежную простыню.
Он кружил вокруг диванов, чертя невидимые круги. Кружился, кружился и возвращался на круги свои.
Кружился – оборачивался.
Величественный силуэт его показывался то здесь, то там, а в серебряной бороде блистали жемчужные капли.
Кружился, кружился и возвращался на круги свои. Кружился – оборачивался.
Двое раздевались. Один спросил другого: «Кто этот величественный старик, похожий на Эскулапа?» А другой ему заметил: «Это Орлов, известный психиатр – тот самый, который затеял процесс с доцентом химии Ценхом…»
Старик оделся. Выходил из бань. Нацепил на пуговицу шубы сверток с изображением Геркулеса.
И теперь этот сверток раскачивался на груди старика, точно знак неизменной Вечности.
В некоем погребке учинили они пирушку с безобразием – Хандриков и трое.
Это был товарищ физик, товарищ зоолог и товарищ жулик.
Первый занимался радиоактивными веществами и криогенетическими исследованиями, был толст и самодоволен, походя на краба, а второй, копаясь днем в кишечнике зайца, по вечерам учинял буйства и пьянства; это была веселая голова на длинных ногах; туловище же было коротко.
Третий держался с достоинством и не занимался ничем легальным.
Они были пьяные и шумели в мрачном, как пещера, погребке – шумели – красные, разгоряченные трольды[3].
Стукались кружками, наполненными золотыми искрами. Просыпали друг на друга эти горячие искры – не пиво.
Хотя хозяин погребка и уверял, что подал пиво, – не верили.
Физик кричал, походя на огромного краба: «Радиоактивные вещества уничтожают электрическую силу. Они вызывают нарывы на теле».
В высокие окна погребка ломилась глубина, ухающая мраком. Хозяин погребка, как толстая жаба, скалился на пьянствующих из-за прилавка. Хандрикову казалось, что это колдовской погребок.
А товарищ физик выкрикивал: «Времени нет. Время – интенсивность. Причинность – форма энергетического процесса».
И неслось и неслось: вихрь миров, бег созвездий увлекал и пьянствующих и погребок в великую неизвестность.
Все кружилось и вертелось, потому что все были пьяны.
Софью Чижиковну трясла лихорадка. Она не могла дочитать «Основания физиологической психологии». Легла. Жар ее обуял.
Впадала в легкий бред. Шептала: «Пусть муж, Хандриков, сочиняет психологию, пока Вундт заседает в пивных…»
Было два часа. Их вынесло на воздух. Они шатались – выкрикивали.
Пальто их не были застегнуты, а калоши не надеты, хотя с вечера еще приударило и приморозило.
Хандриков закинул голову. Над головою повисла пасть ночи – ужас Вечности, перерезанный Млечным Путем.
Точно это был ряд зубов. Точно небо оскалилось и грозилось несчастьем.
Хандрикову казалось, что кругом не улицы, а серые утесы, среди которых журчали вечно-пенные потоки времен.
Кто-то посадил его в челн, и вот поплыл Хандриков в волнах времени к себе домой.
Что-то внесло его в комнаты, где бредила больная жена.
Пьяный Хандриков уложил с прислугой больную жену. Прислуга ворчала: «Где пропадали?»; а Хандриков отвечал, спотыкаясь: «Плавал я, Матрена, в волнах времени, обсыпая мир золотыми звездами». Не раздеваясь, сел у постели больной.
Свинцовая голова его склонилась на грудь. Тошнило от вина и нежданной напасти.
Пламя свечи плясало. Вместе с ним плясала и черная тень Хандрикова, брошенная на стену.
Закрыл глаза. Кто-то стал ткать вокруг него серебристую паутину. А за стеной раздавался свист Вечности – сигнал, подаваемый утопающему, чтобы не лишить его последней надежды.
Кто-то сказал ему: «Пойдем. Я покажу». Взял его за Руку и повел на берег моря.
Голубые волны рассыпались бурмидскими жемчугами.
Ходили вдоль берега босиком. Ноги их утопали в серебряной пыли.
Они сели на теплый песочек. Кто-то окутал его плечи козьим пухом.
Кто-то шептал: «Это ничего… Это пройдет».
И он в ответ: «Долго ли мне маяться?» Ему сказали: «Скоро пошлю к тебе орла».
Ветер шевелил его кудри. Серебристая пыль осыпала мечтателей.
Тонкая, изогнутая полоска серебра поднималась над волнами, и растянутые облачка засверкали, как знакомые, серебряные нити на фоне бледно-голубого бархата.
Проснулся. Горизонты курились лилово-багряным. Все было хрупко и нежно, как из золотисто-зеленого стекла.
Старик удалялся, смеясь в бороду. Голубые волны рассыпались тающими рубинами.
Разбудила прислуга. Вскочил как ошпаренный перед постелью больной.
И вспомнилось все.
Был зелен, как молодой, древесный лист, а она багровела, как сверкающая головешка.