bannerbannerbanner
Одсун. Роман без границ

Алексей Варламов
Одсун. Роман без границ

Слово аспирантки

На факультете Павлика по-прежнему жалели и не отчисляли, вызывали на деканат, увещевали, продлевали сессию и надеялись, что он образумится и вернется, но все было тщетно: Петя так и не одумался. Тем не менее его, скорее всего, дотянули бы до диплома, если бы не помешанная на Фейербахе преподавательница с кафедры марксистско-ленинской философии, которая читала диамат и нам. Она отказалась ставить гегельянцу на экзамене тройку, притом что он ей все ответил и про материализм, и про эмпириокритицизм. В сущности, то была уже агония этих дурацких предметов, никто не требовал присягать на верность партии и правительству, нужно было только знать и излагать материал, можно было спорить с чем-то, не соглашаться, критиковать культ личности и ночные декреты советской власти, даже отстаивать первенство духа над материей и ставить в центр мировой разум – все это приветствовалось и считалось знаком обновления, ускорения, гласности и перестройки, но Петюню было решено примерно наказать. Некоторая справедливость в этом присутствовала: именно в Петре Павлике увидела угрозу своей драгоценной науке и причину всех государственных бед похожая на цыпленка божья старушка Чаева, которая в годы войны вылавливала на освобожденных территориях девушек, спавших с немцами. Петя в ее догматических глазах был явлением родственным: изменником, шатуном, шалуном и пятой колонной.

– Компромиссы допустимы в малой степени в экономике, – критически оценила Чаева процесс перестройки и непроизвольно затрясла маленькой, изящной, как у кобры, головой. – Но в идеологической борьбе им места нет. Как ветеран партии, я намерена писать письмо в цэка.

Увы, только что вернувшийся в Москву после переговоров с баронессой Тэтчер глупый мышонок Горби ее восьмистраничному посланию с цитатами из Ленина и предостережениями против оппортунизма и ревизионизма не внял. А сына доктора Павлика таки отчислили в восемьдесят восьмом году как последнего эмгэушного диссидента и антисоветчика одновременно с публикацией «Доктора Живаго» в «Новом мире». Однако в «Тайвань» он все равно продолжал ходить, ничего дурного про свой факультет не говорил, и три года спустя, когда идеологическая борьба была кафедрой научного коммунизма всухую проиграна, внезапно разбогатевший гегельянец стал давать альма-матер деньги на ремонт, книги и именные стипендии для студентов. Кроме того, Петя назначил пожизненное содержание обнищавшей после закрытия ее кафедры Чаевой, в чем некоторые углядели изысканную месть, хотя мой купавинский товарищ был просто добр душою и помогал всем, невзирая на их взгляды.

О тайваньском периоде в его жизни я больше ничего не знал, потому что в сторону китайского посольства чаще ходили студенты с естественных факультетов, а гуманитарии предпочитали пивной бар с автопоилками на улице Строителей за метро «Университет». Но была одна девушка, аспирантка с кафедры общего языкознания Валечка Макарова, высокая, тонкая, очень чувственная, стерва порядочная, которая однажды сказала, что отдастся тому, кто сводит ее на Таганку на «Мастера и Маргариту». Сказала в присутствии нескольких человек, один из которых был мне крайне неприятен. Плюнуть на нее надо было, но у Валечки был такой завиток волос возле уха, что я не мог с собой ничего поделать.

И тогда я поехал на Таганку. Но это было бесполезно. Какие билеты? Там занимали очередь за несколько суток и чужих не пускали. А уж на «Мастера»… Кого я мог разжалобить – Любимова? Смехова? Дупака? (Это директор театра, если кто не знает.)

Но именно там, в ночных очередях, которые держали ребята из физтеха и МИФИ, я узнал про уникального чувака с чудной фамилией, который, если ты ему приглянешься, может сделать билеты на любой спектакль, а искать его надо в университетской пивной на улице Дружбы.

…Больше всего меня поразило, как Павлик был одет. Вместо мешковатых штанов и ботинок «прощай, молодость» он носил хорошие джинсы, американские армейские сапоги, пуловер и очки в дорогой оправе. Голову он теперь стриг наголо, отчего выглядел довольно зловеще, и даже богатый прикид не скрадывал его внешнего уродства, но придавал бывшему философу жутковатый шарм. В этот раз он был со мной гораздо любезнее. Сказал, что билеты достать, конечно, может и сделает это для меня по дружбе по минимальной цене, но не лучше ли послать такую девушку куда подальше? Я с ним мысленно согласился, однако в театр мы всё равно сходили, и, хотя спектакль Валечке не понравился, слово свое аспирантка сдержала.

А мы с Петюней потом хорошо постояли в «Тайване». Постояли, потому что сидячих мест там не было. Видимо, для того чтобы народ не задерживался. Но кружек все равно не хватало, и у Пети имелась своя фирменная банка из-под консервированной айвы. В помещении не разрешали курить, и периодически возникали менты, которые штрафовали тех, кто им попадался, но – ни разу Петю. Они как будто не замечали этого большого центрального человека с резкими складками на голой голове. Зато время от времени к нему подходили мелкие целевые люди и о чем-то негромко договаривались. До меня доносился шелест манящих слов и наименований, среди которых билеты в театр были не самым главным призом. Но еще больше меня поразило, что Павлик ничего не записывал, а все запоминал и, как когда-то названия созвездий, держал в своей лобастой кочерыжке всевозможные марки джинсов, батников, водолазок, запасные колеса, австрийские сапоги, мебельные стенки, кассетные магнитофоны, банки с красной и черной икрой и еще черт знает что в рублевом эквиваленте конца эпохи развитого социализма.

Диспетчер мой в тот день был в лирическом расположении духа и рассказал о том, что занялся фарцой не от хорошей жизни. Светка вышла замуж, муж ее зарабатывал немного, и помогать сыну она не могла. Да он и не просил ничего. Сам ей деньги давал. Ей и своему херсонскому папаше. Злые языки говорили, что Павлик был связан с ОБХСС, с ментами и даже с гэбухой, которая взяла его под покровительство после встречи с дружелюбным проректором в главном здании. Не знаю. Я ничего в торговых операциях не понимал, но помню, как тогда меня это все резануло и я почувствовал себя разочарованным и обманутым.

Не из-за порочных связей. Нет. А просто, Петя, этот светоч Петя Павлик, который смотрел на звезды в телескоп большого Юры и сделался его другом, играл в жопки, спасал Землю от инопланетян, раскрыл механизм устройства Вселенной и пел гимны периодической таблице Менделеева, – этот интеллектуал, интеллигент, любомудр, объективный идеалист, краса и гордость Московского университета стал спекулянтом, жуликом, фарцовщиком пусть даже ради ближних. Мне казалось тогда, что мы живем в такое время, когда стыдно думать про деньги, стыдно копить, ты же потом жалеть об этом будешь, Пьерушка. Страну надо возрождать. Я напился и обличил его с ног до головы. Он выслушал меня очень внимательно и заплатил за пиво.

Разбор полета

Сегодня хозяин дал мне выходной, и я брожу весь день по окрестным горам. Я нахожусь здесь уже почти две недели, денег у меня по-прежнему нет, документы окончательно просрочены, и с каждым днем мое положение усугубляется, хотя я стараюсь об этом не думать. Кто знает, может быть, потом я буду вспоминать это время с благодарностью? А может быть, никакого «потом» не будет, но я боюсь священника. Мне кажется, он умеет читать мысли, ну или, по крайней мере, с интуицией у него, в отличие от меня, всё в порядке. Он совершенно точно знает обо мне и моей жизни гораздо больше, чем я рассказываю, а может быть, даже больше, чем знаю о ней я сам. Наверное, это конфессионально-профессиональное. И все-таки вряд ли его способности действуют на расстоянии. Сейчас, когда я далеко от его дома, то позволяю себе думать о своем.

Внизу видна деревня, церковь, железнодорожная станция и сама железная дорога, которая огибает холмы, вьется, и видно, как неспешно идет по ней старенький поезд из нескольких вагончиков. Именно что идет, а не едет, словно нащупывает себе путь и боится свалиться с кручи. Потом останавливается на станции Горни Липова, она самая ближняя к нам, высаживает и принимает горстку пассажиров и движется дальше в сторону Остружны. С высоты поезд похож на игрушечный, и я вспоминаю, как папа подарил мне на день рождения железную дорогу. Очень простую, небольшой круг, по которому носился заводной паровозик. А у маленького Юры была немецкая, электрическая, с разными поездами, станциями и стрелками, и я ему завидовал, идиот.

Я ухожу все дальше, следуя указателям, которые обещают привести меня к горной хижине, и там можно будет сделать пикник. Мне нравятся эти лесные дорожки со стрелками: сколько километров отсюда до лечебницы, до города, до мельницы, до заброшенной шахты и до вершины горы. Иногда по пути попадаются непонятные сооружения, похожие на заброшенные военные объекты: бункеры, дзоты, окопы, – и я вспоминаю, как в военных лагерях под Ковровом мы проходили обкатку танками. Это оказалось совсем не страшно и напоминало наши дачные игры в войнушку. Гораздо страшнее сейчас, когда я ложусь у края обрыва и смотрю вниз. К избушке поднимаюсь обессиленный, к четырем часам, хотя собирался быть тут не позже половины второго, доползаю до порога и долго не могу пошевелиться и отдышаться.

В хатке прибрано, чисто; достаю пиво, бутерброды, в запасе у меня бутылка местной водки сливовицы – ее подарил Одиссей. Очень хочется разжечь костер, но делать этого нельзя, и мне становится грустно, потому что костры – моя любимая забава с детства, и везде, куда бы я ни приезжал, я всегда старался развести огонь. А тут это невозможно. Конечно, наши помойки посреди леса не лучшая альтернатива, и можно представить, как выглядел бы такой домик в России, но почему нельзя, чтобы была и чистота, и костры в лесу?

Сижу на деревянной лавке, смотрю на ветряки вдали и пью пиво, как когда-то в «Тайване», который давно закрыли. Рассказывали, что туда любил ходить старший внук Брежнева – Леонид. Он учился на химфаке, и однажды компанию молодых людей, отмечавших медиану, загребли в ментовку. Внук был не очень похож на деда, и, когда назвал свою фамилию, а затем еще и имя, парня отметелили с особой тщательностью и усердием. Потом, правда, так же тщательно извинялись, но злачное место все равно решили упразднить, чтоб не было соблазна. Я не поленился, проверил этот рассказ в интернете, и получилась нестыковка, ибо внук Брежнева учился в универе гораздо раньше, чем закрыли пивную. И тем не менее история мне понравилась. Говорят, Павлик очень переживал за «Тайвань» и пытался его выкупить, но в ту пору его возможности не были такими обширными, а главное, изменились отношения с Китаем, посольство ожило, наполнилось людьми, чернила со стен и окон были смыты и о конфликте семьдесят девятого года старались не вспоминать. Пивнуха же с ее вызывающим народным названием была могущественному соседу как бельмо в глазу, и от нее избавились. А жаль, правда. Мне вообще много чего жаль из той жизни, и, чем дальше мы от нее уходим, тем больше я о ней жалею. При этом я абсолютно не согласен с теми, кто расхваливает совок – дурацкое слово, сам его не люблю, но еще меньше понимаю мечтающих туда вернуться; однако сегодня у меня сентиментальное настроение и я хочу сделать то, что запрещал себе все эти дни, – вспомнить Катю.

 

Петя, когда отправлял меня в Киев, надеялся, что у нас с ней может что-то опять сложиться, ибо сейчас – провозглашал он – настало время, когда люди должны друг друга прощать и находить спасение в прошлом, бросать якорьки и попытаться остановить идущий вразнос корабль.

– Мы все ошиблись, сбились с дороги и пошли в несчастную сторону. Надо просто вернуться на несколько десятков лет назад, – говорил он вдохновенно, и у меня от его вдохновения начинал дергаться левый глаз; но, с другой стороны, это тоже была причина, по которой он не бросал все эти годы меня, а потом еще разыскал Юрку и взял его на работу. По той же причине я должен был согласно его плану встретиться с Катериной.

– Ты в этом уверен? – лишний вопрос и интонация безнадежности в моем голосе мне самому была жалка и смешна.

– Шура, – отвечал он.

– А ты не посмотрел в интернете, как она изменилась с тех пор?

– Ну, милый, ты тоже не стал краше, пусть даже тебя по интернету не показывают.

Если он хотел меня при этом поддеть, то напрасно: у меня уйма недостатков, но ни тщеславие, ни честолюбие к ним никогда не относились.

– А если она откажется?

– Она согласится, Слава.

Самолет мягко потряхивало. Кроме нас двоих и экипажа, в нем никого не было. Изнутри Embraer был обит дорогим деревом и походил на яхту, и, возможно, поэтому ощущение у меня было такое, будто мы не летим, а плывем.

– Ей же любопытно посмотреть на своего первого мужчину.

Я совсем не был в этом шура, то есть уверен (в том, что ей любопытно), а Петино замечание показалось мне в высшей степени бестактным, равно как и в общем упоминание Кати, но мои отношения с этим человеком складывались таким образом, что я от него зависел, а не он от меня. Иначе я ни за что не полетел бы с ним на Ямал, даже с учетом того обеда, который нам подала приветливая стюардесса, ибо в последние годы у меня развилась аэрофобия. Хотя, конечно, я не мог не признать, что по сравнению с обычным пассажирским самолетом, где ты сидишь зажатый между креслами и мучительно делишь с соседом подлокотник, а тошнотворную еду тебе приносят как скотине в стойло, маленький воздушный корабль с ресторанным меню и потрясающей винной картой, вылетевший безо всяких очередей из пустынного третьего Внукова, казался венцом человеческого успеха.

Петя с трудом встал и неуверенно прошелся по салону. Большой, неуклюжий, с одышкой и зашкаливающим уровнем сахара в крови – неужели врачи ничего не могут сделать? Или сам не хочет? Ведь нынче все помешаны на здоровье, а этот пьет, ест за троих сладкое, мучное, хотя ему наверняка все это запрещено. А у него еще сердце больное. И я вспомнил Светку, которая орала на нас посреди поля в Купавне. Наверное, хорошо, когда сын у тебя олигарх – выгодная получилась материнская инвестиция. А вот моей матушке не очень-то со мной повезло.

– …Они в глубине души очень хотят этого разговора. Они ждут его и только делают вид, что мы больше не братья и навсегда разошлись, а на самом деле погляди, как они за нами наблюдают, как реагируют на все, что у нас происходит.

– Угу, – буркнул я. – Ты читаешь хотя бы иногда их сети?

– Да, они реагируют не так, как бы нам хотелось, – проговорил Павлик, помедлив. – Но если мы действительно старшие, то это мы виноваты в том, что произошло. Это мы недоглядели, не так себя повели, где-то ошиблись, и, значит, мы должны ошибку исправить.

Я снова вспомнил рыхлого плаксивого мальчонку, которого мы заставляли таскать воду на прокурорское поле. Кто бы сказал мне тогда, что через много лет он будет проводить со мной в персональном самолете политинформацию об отколовшейся Украине и толковать о нашей общей судьбе, вине и ответственности, мыкая и трясясь своими полутора сотнями килограммов так непреклонно, что мне оставалось лишь сидеть и молча слушать его, попивая в качестве дижестива односолодовый вискарь Writers tears, и глядеть за окошко, где ровно светило солнце и тянулись, сколько было видно глазу, плотные облака.

– Я думаю, я чувствую, что они во многом сами жалеют о том, что произошло, и, если можно было бы отыграть назад, давно бы уже отыграли, но гордость меньшего народа мешает им это признать. Они ждут от нас извинения, раскаяния, хотя бы показного, и в этой ситуации мы должны поступить великодушно и сделать первый шаг навстречу.

– Вернуть им Крым?

Самолет задрожал. Лети мы обычным рейсом, раздалась бы команда: дамы и господа, наш самолет находится в зоне турбулентности, просим вас вернуться на свои места, привести спинки кресел в вертикальное положение, пристегнуть ремни безопасности, поднять откидные столики, открыть шторки иллюминаторов и все такое. А тут никто ничего не говорил, и я не понимал, что делать. Стаканы на столе запрыгали, виски полетело на пол, стюардесса непрофессионально побледнела, и я вслед за ней.

– Немедленно всем пристегнуть ремни! – рявкнули в кабине.

Видимо, дела были неважные, коль скоро пилоты бизнес-джета позволили себе такой тон в отношении своих клиентов. Если мы все-таки сейчас где-нибудь навернемся, то завтра все газеты выйдут с сообщением о том, что известный предприниматель, общественный деятель, филантроп и просветитель Петр Павлик погиб в авиакатастрофе, а обо мне не напишет никто.

Борт снижался, и его продолжало трепать, как байду на волнах на озере Воже, когда там задует северный ветер или тебя атакуют аборигены на казанках. Вот уж точно воздушное судно. Бутылку с писательскими слезами гоняло по полу, и я думал, как бы ее ухватить и еще раз приложиться. Может быть, последний раз в жизни. Из кабины выполз на карачках никакой пилот и что-то сказал Пете на ухо. Тот помотал головой. Я не слышал их разговора, но догадался, что речь шла о запасном аэродроме в Когалыме. Эх, командир, командир, если сам боишься принять единственное правильное решение и не хочешь потерять работу, спроси лучше меня. В конце концов, я тоже имею право голоса, и этот голос зовет меня в Когалым. А ты, Петя, вспомни про Леха Качиньского, генерала Лебедя и губернатора Фархутдинова. Достойные все люди, но зачем тебе оказаться в этом ряду? Подумай, сколько стоит твоя жизнь, и не забудь, что тебе некому передавать капиталы, если не считать избалованных тобой же жадных сводных братьев, которые спустят всё за год…

Самолет прорвался сквозь облака, под нами показалась река, лес, и даже с высоты было видно, как гнет ветер деревья. Борт швыряло из стороны в сторону, уже не как лодку на волнах, а как пьяницу в коридоре общежития Литинститута. Садились боком. Я вцепился в кресло, но Петя даже не дрогнул. «Вот нервы». Embraer коснулся полосы, подпрыгнул, перекосился так, что едва не задел крылом землю, стюардесса закричала, страшно загремела посуда, открылся шкаф, из которого что-то посыпалось, писательские слезы потекли ручьем по полу, а корабль оторвался от земли, вдавив нас в кресла, и снова взмыл в бушующий воздушный океан. Сделал круг над аэропортом и сел, как на тренажере. Ровно, четко, уверенно.

К стюардессе вернулся румянец. Она выглядела так, будто ничего не произошло, только страх быть уволенной прятался в глубине ее потемневших глаз. Пилоты профессионально протянули нам руки на прощание. Петя сухо их пожал, я видел, что он недоволен. Не экипажем – мной.

– Не надо переносить личные отношения на всю страну, – буркнул он, глядя куда-то в сторону.

Ночной концерт

Не знаю, как я тогда стерпел. Но даже если бы, не сдержав обиды, я что-то язвительное про его собственные компетенции в самой пленительной области жизни сказал, моя насмешка не достигла бы цели. Мы никогда не говорили с Павликом на эти темы, я не знаю, было ли его печальное свойство связано с пресловутой свинкой или с чем-то еще, но, часто думая о своем друге, я представлял себе византийских военачальников, которые добровольно отсекали все лишнее, что мешало им целиком отдаться войне. И это были не какие-то там евнухи, не извращенцы – это были воины, полководцы, герои, и они хорошо знали, что Марс и Венера не могут ужиться в одном человеке. Петя не был человеком Марса, но у него было особенное отношение к миру. Он был свободен от того, чем были порабощены остальные, и всегда хотел в жизни нового. Теперь этим новым для него стала соседняя территория, в которой он понимал еще меньше, чем я, но отчего-то решил, что сможет потушить братский огонь так же, как когда-то гасил подземное пламя на прокурорском поле в Купавне. Благородно, но бессмысленно. Или на него произвела такое сильное впечатление моя обличительная пьяная речь в «Тайване» в восемьдесят каком не помню уже году?

Я глядел на Павлика, и у меня на языке вертелся вопрос: почему ты не уезжаешь? Ты мог бы жить со своими капиталами в хорошей стране, где уважают законы и к людям не относятся как к скоту, а не в той, где тебя едва не убили рэкетиры, а потом они же, став госслужащими, заставили отдать половину активов. Ты мог бы купить дворец, остров, жить на яхте, в нью-йоркском пентхаусе с видом на Центральный парк, в лондонском особняке, в Венеции, на Таити… Но ты остался в России и сокрушаешься из-за того, что ни один народ в Европе не пострадал и не потерял в последние полвека столько, сколько славяне; ты твердишь про Родину, ее судьбу, ее путь, исторический жребий и славянские ручьи, которые все равно сольются в русском море, – что-то очень жалкое, детское; ты раздаешь направо и налево деньги, поддерживаешь никому не нужные фильмы, выставки, спектакли и книги, жертвуешь сотни тысяч проходимцам и темным личностям, что с утра до ночи толпятся в твоей прихожей, осаждают тебя звонками, письмами, прошениями, и стараешься всем помочь. Но зачем?

О, если бы я был на Петином месте! Даже не так. Если бы мне достались крохи того, чем по праву владел Петр Тарасович, или он вдруг решил бы за что-то наградить и меня, я бы плюнул на всех славян с их идиотскими распрями, купил бы домик на берегу финского озера и жил бы там круглый год, наблюдая, как белые ночи сменяются короткими зимними рассветами, плавал бы на байдарке, ходил на лыжах, ловил рыбу, и больше ничего мне в жизни не было бы нужно. Я даже приглядел такой домик на одном хорошем озере возле поселка со смешным названием Сюсьма, и вечером, когда мы сидели в бутафорском ненецком чуме и закусывали водку строганиной, изложил Педре свою мечту, сказав, что мне не хватает каких-то двухсот тысяч евро и финского гражданства.

Петя удивился сначала, почему я хочу дом именно в Финляндии, а не в Карелии или, наоборот, в Канаде либо в Новой Зеландии, где есть все то же, но гораздо интереснее и ярче. Я объяснил ему, что те страны находятся слишком далеко и к тому же над океаном особенно сильные зоны турбулентности, а в Карелии нет того покоя и безопасности, которые необходимы моему ослабевшему организму.

– Хорошо, – сказал Петя, не отрываясь от планшета. – Только с Финляндией у меня не получится. Проще будет с чехами.

– Почему с чехами?

– Им нравится моя фамилия, – ответил он уклончиво.

– Но я хочу на север.

– Поработаешь в Оломоуце, через несколько лет тебе дадут европейские документы, и езжай куда захочешь.

– И что я буду за это должен?

– Ничего. Только сделай, как я прошу.

– Это условие?

– Это просьба, – и Павлик улыбнулся детской, купавинской улыбкой. – И скажи, пожалуйста, Катерине, чтобы она остерегалась бучи.

– Какой еще бучи?

– Ты скажи. Она поймет.

…Надо было брать больше пива. И сливовицы, кстати, тоже. Она, конечно, уступает нашей водке, но и за эту, Одиссей, спасибо. Я иду вниз и пою песни. Пою отвратительно, у меня ни слуха, ни голоса, но при этом петь я люблю. На всех известных мне языках. Вниз идти еще тяжелее, чем вверх, а пьяному поскользнуться на этих склонах ничего не стоит. Я, кажется, и падаю, потом старательно ползу, цепляясь за корни деревьев, снова падаю и снова ползу, и, когда выбираюсь на тропинку, грязи на мне, как на танке.

 

Хорошо, что в горах никого нет. Сезон начнется позднее, а пока тропинки пустые, редко-редко встретишь одинокого человека, поздороваешься, улыбнешься в ответ и топаешь дальше. Мне нравится одиночество в горах. На равнине оно утомительно, скучно, но горы тревожат мое сердце. В горах я, вероятно, чувствую то же, что чувствует отец Иржи в храме. Вертикаль.

На горной дороге показывается автомобиль. Он не едет – стоит, но, как мне спьяну кажется, раскачиваясь на рессорах, точно и он слегка принял. Подхожу ближе. Машина полицейская, а качка в ней лишь усиливается. Мне, как лицу бесправному да нетрезвому, унести бы ноги подальше, но не идти же обратно вверх по кручам, с которых я еле слез, проскочу как-нибудь. Интересно, однако, как эта тачка сюда забралась и кто ее бросил? Или тут проходит спецоперация? Облава? Снимают кино?

В голове начинают крутиться разные сюжеты. Вспоминаю, как читал перед отъездом из России книжку про девушку, которая ушла гулять в горы и не вернулась. Ее нашли через месяц на берегу горного ручья, и она была абсолютно голой. Это случилось сто лет назад в австрийских Альпах, и до сих пор никто так и не раскрыл тайну ее смерти. Даже автор той книги. Вот и с этой машиной тоже может быть связана тайна. Но черт возьми! Лишь когда я оказываюсь совсем рядом с автомобилем, понимаю, как опрометчиво поступил.

Не голая, но полураздетая девушка на заднем сиденье встречается с моими глазами, вскрикивает, вслед за ней поднимается бритая голова бородатого парня в расстегнутом мундире, а я, проклиная себя за тупость, шагаю прочь. Блин, как неудобно получилось! Я бы мог быть и подогадливей. Однако сюжет приобретает все более отчетливые очертания. Полицейский заманил девчонку в лес. Или вынудил ее сюда поехать? А впрочем, судя по довольным разбойничьим раскосым глазам, девчонка не сильно возражала, а может, сама этого красавчика сюда завела…

Эх, где моя юность, где моя свежесть? Вопрос не в том, что они прошли, а в том, сколько таких девчонок я упустил! А они упустили меня. Но, кажется, именно тогда, размечтавшись и рассожалевшись о несбывшемся, я сбился с тропы. Станут ли меня искать, а может быть, в поповском доме вздохнут облегченно – ну ушел и ушел? Появился неизвестно откуда и зачем и так же исчез. Или найдут тело эти двое на полицейском авто, когда в очередной раз поедут подальше от чужих глаз?

Иду, не понимая, где нахожусь. Вроде бы горы и горы, смеркается, половина восьмого, восемь, а я все шагаю и не ведаю, в какую страну попал, в какую эпоху, сколько границ успел пересечь и к какому морю выйду. По дороге опять попадаются бетонные глыбы, заросшие кустарником и травой, и похоже, в каком-то из этих бункеров мне придется заночевать. Но тут над горами зажигаются звезды, потом поднимается луна – ее еще не видно, только ощущается, что скоро она покажется из-за склона, и тогда вся местность преобразится. И вот лунный свет лавиной сходит на долины и перевалы, я плыву по освещенной дороге, смотрю на свою долгую размытую тень и без двадцати десять оказываюсь в Горни Липове, только с другого конца. Эх, даже заблудиться не сумел. Бреду через деревню, где ко мне уже привыкли. Еще не настолько, чтобы со мною здороваться не как с чужестранцем, но все же потихоньку я становлюсь частью этого пейзажа.

Никуда не тороплюсь, долго стою на мостике, который переброшен через ручей. Дом отца Иржи с другой стороны. Все уже давно спят, и только наверху в пустынной колокольне горит свет. Отец Иржи, судя по всему, там. Дверь открыта, мне хочется подняться по таинственной лестнице, но делать этого нельзя, и я просто стою и жду, прикладываясь к пузатой бутылочке, покуда она не кончается. Тридцать пять минут, сорок две, сорок девять… Внутренние часы работают бесперебойно независимо от состояния души и градуса тела. Роскошная сладострастная луна висит над головой и, не стесняясь, показывает всю себя. Перекликаются ночные птицы, хищно кружатся в лунном свете бабочки и мотыльки, за ними охотятся, выбрасываясь из ручья, форельки, и всеми этими действиями дирижирует кто-то незримый, как если бы природа давала концерт своему единственному пьяному зрителю. Наконец священник спускается, запирает дверь, и лицо у него такое задумчивое, прекрасное, одухотворенное, точно он и был тем дирижером, и мне хочется в ответ рассказать ему про свою возлюбленную. Именно сейчас. Я чувствую, знаю, что время пришло.

Выступаю из темноты, громко икая. Иржи вздрагивает и смотрит на меня рассеянно, без осуждения, но и без одобрения. Похоже, ему не нравится, что я немножко выпил, но трезвый я бы не посмел своей истории коснуться.

Не знаю точно, с чего начать, потому что познакомился я с Катей дважды. Или, вернее, так: увидел ее через несколько лет после того, как мы с ней впервые проговорили полночи на берегу моря. Поэтому первый раз был вторым, а второй – первым. И с этого второго первого раза я и начинаю. Получается не совсем вразумительно, да плюс непрекращающаяся икота нарушает плавность и красоту моего повествования, и у меня складывается впечатление, что иерей слушает меня не просто невнимательно, а даже не пытается вникнуть в суть. Мысленно он все еще там, на колокольне, со своей дирижерской палочкой, хотя мы уже зашли в дом. Я начинаю сердиться и прошу его дать мне водки и выпить вместе со мной. Не хочу, чтобы он слушал на трезвую голову.

– Это не исповедь, не дурацкие грешки, в которых каются ваши старушки, – кричу я ему в лицо. – Это – роман, самый сокровенный мой роман, и с вашей стороны невежливо мне отказывать.

Однако моя просьба еще больше огорчает его, и он мягко, конфузливо, но очень настойчиво предлагает мне больше сегодня не пить, а пойти отдохнуть и поговорить завтра. Но я не собираюсь ложиться, я хочу, чтобы настала ночь воспоминаний, я знаю, это должно произойти именно сегодня, машу руками и, кажется, задеваю что-то в комнате. Оно падает, разбивается, на шум выбегает матушка Анна в плюшевом розовом халате с мишками, и у меня нет слов, чтобы передать выражение ее лица при взгляде на осколки стекла на полу, лужу и мой походный костюм. Однако Иржи запрещает ей говорить хоть слово. По таким мелочам и становится понятно, кто в доме хозяин.

– Зитра, вшехно буде зитра, – говорит он, подталкивая меня к двери.

Но меня уже не остановить, я не хочу никакого зитра, я хочу сейчас и кричу на плюшевую матушку, обвиняю ее в лицемерии, фарисействе и прочих смертных грехах, а батюшку в том, что он только изображает участие, а на самом деле равнодушен к людям, как печная кладка бездействующего камина в доме, который, икаю я яростно, вам не принадлежит!

Матушка даже не бледнеет, но белеет от гнева, а поп кивает в такт моим возмутительным речам и ведет меня на второй этаж в мою комнатку. Подсохшая грязь комьями падает на лестницу. Бросаю в угол одежду и быстро засыпаю, но в третьем часу ночи просыпаюсь оттого, что наверху кто-то топает. Икота не прошла, голова раскалывается, страшно хочется пить, но я понимаю, что если спущусь на первый этаж, то разбужу хозяев. Вчерашняя наглость сменяется приступом раскаяния таким сильным, что я готов уйти не попрощавшись. Я боюсь даже вспоминать, что именно вчера наговорил и какими глазами буду утром смотреть на отца Иржи, а про матушку не смею и думать. Мне не спится, я продираюсь сквозь лобовую боль и размышляю про немецкого судью, который продолжает мерить шагами чердак над моей головой. Каково ему знать, что в его родовом гнезде, захваченном чехами, буянит пьяный русский?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru