bannerbannerbanner
полная версияНеизвестность

Алексей Слаповский
Неизвестность

С начала захвата прошло шесть часов. Ночь. Люди сидят неподвижно. Уже нет истерик, вскриков, плача. Некоторые спят. Или впали в забытье. От всего устаешь – и от ужаса тоже. Женщина сзади, тяжело дышащая (астма или стенокардия), вздохнув, прошептала: «Уж пусть бы взорвали, в конце-то концов. Ждать надоело».

Наверное, не она одна так думает.

Взорвать должны женщины-смертницы. Они стоят вдоль стен, по периметру. На них взрывчатка и проводки. Наглядная для всех простота: присоединим проводки – и все. Женщины юные, тонкие, в черном. Головы обмотаны платками, видны только глаза. В глазах – давно принятое решение. Никаких сомнений.

За эти шесть часов ты пережил несколько состояний – как, наверное, и другие.

Сначала оторопь: не может этого быть! Все было обычно, нормально, мы сидели, смотрели и слушали – и вдруг они ворвались, закричали, раздались выстрелы. Чепуха какая-то.

Потом страх и желание защитить тех, кто рядом. Рядом женщина Лиза и ее десятилетняя дочь Ада. С Лизой ты знаком два месяца, Аду сегодня увидел первый раз. Но они с тобой, значит – на тебе ответственность. Ты должен защитить их. Но как? Придумываешь: им надо лечь на пол. Втиснуться меж кресел и лечь. Если захватчики сейчас начнут стрелять в зал, на полу можно уцелеть. Говоришь об этом Лизе и Аде. Лиза смотрит на тебя и ничего не понимает, она в шоке. Трясешь ее за плечи, втолковываешь. Ада плачет. Наконец до Лизы доходит, она кивает, сползает, тащит дочь за собой. Оглядываешься и видишь, что не ты один догадался, как нужно поступить. Другие тоже прячутся на полу меж рядов – те, кто может там поместиться.

Но тут последовал приказ всем сесть нормально. Им не нравится, когда кого-то не видно.

Суета, хлопанье сидений, какие-то перемещения. Кто-то захотел выбраться из своего ряда. Пресекают. Вставать и ходить можно только с разрешения.

Довольно быстро понимаешь, что принял случившееся, удостоверился в его необратимости.

Пытаешься рассуждать, искать какой-то выход.

Вряд ли захватчики действительно всех взорвут. А если взорвут, то не сейчас. Они уже объявили, что ведут переговоры. И что наша судьба зависит не от них. Переговоры – о прекращении войны в Чечне. После этого сообщения появилась надежда. В самом деле, почему бы и не прекратить войну? На время. Добиться освобождения заложников с гарантией перемирия. А уж там видно будет, продолжать войну или нет.

Говоришь об этом Лизе и Аде, успокаивая. Лиза соглашается, пытается улыбаться, пожимает мне руку. Ада сообщает, что очень хочет в туалет.

Хотят и другие. Ты слышишь, как люди говорят об этом захватчикам. Те совещаются.

Ты моментально придумываешь план: попроситься в туалет и бежать оттуда.

И тут же понимаешь, что один – не сможешь. Не сможешь оставить тут женщину с ребенком. Да, чужая женщина и чужой ребенок. Но – не сможешь.

Выводят людей – по одному, по два. В туалет.

Слышатся далекие выстрелы.

Захватчики объявляют: две девушки пытались выбраться через окно в туалете, пришлось их застрелить. Будете ходить в туалет здесь. И указывают на оркестровую яму. Люди стесняются, не хотят. Но вот решается кто-то первый, и вскоре выстраивается очередь.

По залу ползет запах.

Ты размышляешь: этот человек не сказал, что девушек убили. Он сказал: «Их пришлось застрелить». Именно так сказал. «Пришлось», – будто оправдывался. Вернее, свалил вину на девушек. Но есть, значит, если не чувство вины, то понимание вины. Он сказал «застрелить», а не «убить», то есть смягчил. Значит, все-таки, у них нет цели убить всех? Они показывают, что действуют вынужденно?

То есть разум какой-то у них есть, следовательно – можно договориться. Представляешь: осторожно встаешь, подходишь, говоришь —

что говоришь?

Например, что можно отпустить всех женщин и детей и оставить только мужчин. Их будет сотни три-четыре, это немало! Убить восемьсот человек или четыреста, какая вам разница?

Лучше, конечно, подойти не одному, а вдвоем или втроем. Это выглядит делегацией. Демонстрацией коллективного решения. Осматриваешься. Видишь взгляды других мужчин. Безмолвное, невнятное совещание, но, кажется, все понимают друг друга. Вот один, очень крепкий, с короткой стрижкой, лет сорока пяти, вид бывшего спортсмена или отставника-спецназовца (а может, и действующего – они ведь тоже отдыхают и в театры ходят), зацепившись за твой взгляд, пытается молча что-то объяснить. Указывает еле заметным движением головы на одного захватчика, потом на другого, потом на смертниц, потом приподнимает руку и ребром ладони указывает то туда, то сюда. В каком-то фильме ты это видел. Руководитель воинской группы, подобравшейся близко к неприятелю, знаками дает задания подчиненным. Этот человек пытается играть роль такого руководителя. Неужели верит всерьез, что можно вот так все организовать? Показываешь ему на сцену, где, отдельно от всех, ходят трое боевиков. До них так просто не доберешься. План – нереальный. Мужчина что-то произносит сквозь зубы. Ругается. Понимает: да, нереально.

В мыслях проносятся многочисленные кадры из многочисленных лихих фильмов, где герой в одиночку спасает захваченных людей, по ходу дела убивая то одного, то другого террориста – эффектно, с выдумкой, часто голыми руками. Какая все это чепуха. Она же идеология: нет безвыходных положений.

Есть безвыходные положения.

И тут же споришь с собой: ведь ты попадал в ситуации вынужденного заключения, но рано или поздно обретал свободу и оставался цел.

Вот случай из детства. Я, Костян и Ромка пошли к дальним сараям. Тем, которые за городом, на пустыре. В одном из них, уверял Ромка, хранится куча старых аккумуляторов. В них свинцовые пластинки, свинец нужен, чтобы его расплавлять и заливать в металлические трубки, так делались стволы для поджигов, самодельных пистолетов. Костян, как всегда, сомневался, откуда Ромке известно про аккумуляторы, Ромка уверял, что видел своими глазами: шел мимо с пацанами недавно, а дверь была открыта, там машину мужик чинил, а у стены этих аккумуляторов – штук двадцать. И себе хватит, и на обмен наберем свинца.

Мы нашли этот сарай, выломали какой-то железкой пару досок в задней стенке, пролезли. Там было, в самом деле, много старых аккумуляторов, некоторые разбиты, без кислоты, решетчатые свинцовые пластины легко вынимались. Мы азартно собирали добычу, и тут – скрежет, лязг, дверь распахнулась. Хозяин увидел нас и тут же сообразил наглухо закрыть дверь. Стало темно, но он включил лампочку.

– Дядь, мы не нарочно! – закричал Костян.

Хозяин осмотрел дыру в стене, заложил ее фанерным листом и кирпичами, сел на скамеечку, закурил. Костян всхлипывал, Ромка угрюмо смотрел в сторону. Я исподлобья пытался рассмотреть хозяина и понять, кто он. Это было трудно. Лет сорок или пятьдесят. Обычное лицо, волосы не длинные и не короткие, глаза не темные и не светлые. Не за что уцепиться. Единственное – часто пошмыгивал носом. То ли простуда, то ли привычка.

Он курил, смотрел на нас с усмешкой, потом спросил:

– Ну? И чья идея?

– Общая, – сказал Ромка.

– Так не бывает. Любую подляну сначала кто-то один выдумывает. Чья идея, я спрашиваю? Не скажете, запру вас тут и уйду. Ночью в этих местах никто не ходит, орите, не орите, никто не услышит. Да и днем мало кого. Так и будете сидеть, пока не сдохнете. Чья идея, я спрашиваю?

– Его, – кивнул Костян на Ромку. – Отпустите, пожалуйста!

– Сволочь, – сказал ему Ромка.

– Согласен, – хозяин гаража с удовольствием закурил новую сигарету. – Да, сволочь, друга предал. Разве можно друга предавать?

– Отпустите! – ныл Костян.

– Нет. Он подбил, а ты предатель. Останетесь тут. А ты кто? – спросил он меня.

Я выгнул грудь и ляпнул:

– Человек!

Меня иногда пробивало на такие вот штуки. И до сих пор случается, причем именно в неподобающих обстоятельствах.

– Человек?! – удивился хозяин гаража. – А по-моему, ты говно. Так или нет? Вор и говно. Да?

– Нет.

– Неужели? Тогда тоже тут сдохнешь. Или давай так: скажи – я вор и говно. И я тебя отпущу.

Я молчал.

– Давайте мы все скажем, – предложил Костян.

– Мне всех не надо, пусть он скажет. Скажет – и отпущу. Вас тоже.

– Скажи, Вить, – попросил Ромка. – Это же не для себя, для всех, это можно.

Я прикинул: действительно, позориться ради себя – паскудно, а ради других – почти героизм.

– А точно отпустите? – спросил я.

– Сказал же! Давай: я вор и говно.

– Я вор и говно! – выкрикнул я почти торжественно. Как на школьной пионерской линейке. «Будь готов! – Всегда готов!»

– Молодец, – сказал хозяин гаража. – А вы? Товарищ признался, а вы что же, лучше?

После меня Ромке и Костяну было легче.

– Я вор и говно, – всхлипнул Костян.

– Я вор и говно, – пробормотал Ромка.

– Ну вот! – удовлетворенно сказал хозяин гаража, закуривая третью подряд сигаретку. Я уже знал тогда, наблюдая за отцом и другими взрослыми, что курильщики чаще курят, когда чем-то увлечены или когда выпьют. Хозяин был трезв. Значит – увлекся.

– Мы пойдем? – спросил Костян.

– Куда?

– Домой.

– Здравствуйте пожалуйста! – изумился мужчина. – Какое такое домой? Сами же признались, что воры и говно. Ворам где надо быть? В тюрьме. А говну где надо быть? В сортире. А ты говоришь – домой!

Он помолчал. Докурил третью сигарету, загасил ее в жестяной банке-пепельнице – очень аккуратно, словно этим показывая, что, в отличие от нас, он человек очень приличный и упорядоченный, все делает хорошо и правильно.

Встал и пошел к воротам.

– Я в милицию пожалуюсь! – сказал Ромка. Несмотря на свои фантазии, он был самый практичный из нас человек.

– На что? На то, что вы меня обокрасть хотели? Да я вас сам в милицию отведу.

– Ведите! – поддержал я Ромку.

– Переночуете тут – и отведу.

– Дяденька! Меня мамка ждет, она больная! – заревел Костян.

 

– Раньше про мамку надо было думать!

Он приоткрыл ворота, постоял, любуясь на волю, которой собирался лишить нас.

Но так быстро кончить приятное занятие ему не хотелось.

Он придумал кое-что новенькое.

Закрыл дверь, подошел к стеллажам. Снял трехлитровую банку, закрытую пластмассовой крышкой, наполовину заполненную чем-то желтоватым.

– Компот у меня тут, – сказал он. – Природный, чистый. По стакану выпейте – и идите.

– Ссаки? – тут же догадался Ромка.

– Лекарство! – возразил мужчина. – Журнал «Здоровье» читать надо! Лечит от всех болезней! Я не верил, а как начал – сразу поздоровел. Только все не успеваю выпить, остается. Храню тут, в холодке. Вот, теперь вас подлечу. От воровства. Вы ведь признались, что воры и говно. А где говно, там и моча.

Он налил в грязный стакан и протянул Ромке.

– Выпейте – и гуляйте. Чтобы навсегда запомнили, как чужое воровать.

– Не буду! – сказал Ромка.

– Дело твое. Кто будет? Обещаю – отпущу.

– Я буду! – сказал Костян.

Взял стакан, понюхал, скривился. Отхлебнул – и заплевался, закашлялся, скрючился. Мужчина успел выхватить у него стакан.

– Не буду! – кричал Костян. – Не хочу! Гад!

– Дело ваше, – сказал мужчина.

А мне вспомнилось одно слово, которое я вычитал в книге про войну. И сказал:

– Вы, знаете, кто? Вы садист! – Подумал и добавил: – И фашист.

– Чего? Сопля, ты чего взрослому говоришь?

– Садист. Фашист. Садист. Фашист.

– Садист! Фашист! – подхватил и Ромка.

– Фашист! – закричал Костян, утирая рот рукавом и плюясь.

– Садист! Фашист! – кричали мы все трое.

Собственные крики придали нам смелости. Мы надвигались на хозяина гаража. Ромка схватил гаечный ключ.

– Сейчас по башке тебя! А потом машину раскурочу! – завопил он.

Я взял какую-то палку. Костян поднял кирпич.

Мужчина испугался не на шутку, отбежал к двери, схватил лопату, открыл дверь.

– Выметайтесь, бандитье малолетнее! Кто близко подойдет – убью!

Мы шли домой, счастливые, возбужденные, чувствуя себя победителями. И, кстати, не упрекнули Костяна, что он сдал Ромку и согласился пить мочу. И никогда, ни разу потом не припоминали ему вынужденный его позор.

За долю секунды вспомнилась эта история, и тут же из памяти выскочила другая.

Из моего запойно-алкогольного прошлого.

Хотя нет, еще не запойного тогда, но уже алкогольного.

Шел домой, был навеселе. Вижу картинку: два милицейских молодца, почти одинаковых с лица, тянут в «воронок» интеллигентного гражданина. Тот не согласен, спорит, и видно, что, пусть и под хмелем, но на ногах держится вполне твердо, речь связная, хоть и взволнованная. А неподалеку на лавке лежит явный пьяница. Брюки расстегнуты, один ботинок на ноге, другой под лавкой.

Я преисполнился гражданской досадой и сказал ментам, проходя мимо:

– Конечно, с настоящими алкашами возиться труднее!

– И я им о том же! – воскликнул интеллигентный гражданин.

Они впихнули его в кузов, где его принял третий милиционер, а потом, переглянувшись, взялись за меня.

Я даже не сопротивлялся, отнесся иронически, будучи уверен, что меня сразу же отпустят в отделении, где есть начальство, которое наверняка не позволит подчиненным так явно самодурствовать. По пути пытался развести юных милиционеров на беседу, допытываясь, не совестно ли им хватать невинных людей, но те отмалчивались.

Привезли в вытрезвитель на углу улиц Чапаева и Белоглинской. Дополнительный юмор заключался в том, что дом мой был в двух шагах, наискосок. Окна квартиры видно. Я сказал об этом милиционерам, они не отреагировали.

Завели, приказали раздеваться.

– Во-первых, по закону я имею право сделать один звонок, – сказал я. – Во-вторых, я не пьян и могу с закрытыми глазами по половице пройти. В-третьих…

Из глубины помещения вышел милицейский начальник, лейтенант в сверкающих новеньких погонах на выглаженной рубашке, в фуражке с высоко задранной тульей, тогда только что появилась эта мода и в милиции, и в армии, – возможно, срисованная с фасонистых фуражек эсэсовцев в сериале про Штирлица. Он был высок, элегантен, казалось, что на руках его перчатки, хотя перчаток не было, просто – очень белые руки. Он вообще был белокож, с бесцветными бровями над бледно-голубыми глазами. Лейтенант не дал мне выдвинуть все аргументы, закричал весело:

– Раздевайся живо! Будет тут еще выеживаться! Помогите ему!

Милиционеры стащили с меня пиджак, сдернули галстук, рубашку. Брюки и ботинки я снял сам, остался в трусах и носках. Меня подвели к пожилой женщине в белом халате. У нее было доброе и простое лицо, как у няни Арины Родионовны с известного портрета неизвестного художника. Она наложила мне манжету тонометра, стала качать грушей.

– Послушайте, вы же врач, – сказал я ей. – Вы прекрасно понимаете, что я трезвый. Зачем этот фарс?

– Вы все трезвые! – проворчала добрая старушка, обдав меня теплой спиртуозной волной. – Ты иди и ляжь спокойно, а то ведь хуже будет.

Меня втолкнули в комнату с дюжиной коек. Почти все уже спали.

Я повернулся к зарешеченному дверному окошку. У меня было чувство, что я не могу здесь оставаться ни минуты. Жгла несправедливость. Жгло унижение. И жгло, если уж сказать честно, желание продолжить, страшно хотелось выпить.

– Дайте бумагу и ручку, я напишу заявление! – закричал я. – Вы с ума сошли – трезвого человека в вытрезвитель?

– Вот именно! – раздался сзади шаткий голос. – Хватают нормальных людей, пидоры, ни за что!

Я обернулся и увидел человека, который сидел на кровати, обхватив ноги, и раскачивался из стороны в сторону – то ли от тоски, то ли стремясь обрести равновесие. Произнеся свою фразу, он истощил силы и повалился на бок.

– Вы что, оглохли? – кричал я. – Дайте хотя бы позвонить! Имею право!

Я еще что-то кричал о своих правах. Им надоело, позвали опять лейтенанта.

Тот открыл дверь и неожиданно вежливо сказал:

– Пройдемте.

Давно бы так, подумал я.

Он взял меня под локоть и повел на второй этаж. На площадке меж этажами остановился, прислонил к стене и начал бить по животу, по ребрам, аккуратно придерживая и не давая упасть.

– Еще? – спросил он.

– Нет.

– Орать будем?

– Нет.

Ночь я провел в вытрезвителе.

Потом, снедаемый жаждой мести и восстановления справедливости, писал письма и жалобы в разные инстанции. Месяца через три пришел ответ: факты не подтвердились, так как гражданин Смирнов-Ворохин В.А. в списках граждан, побывавших в вытрезвителе, не значится…

Был и совсем особый случай. Возможно, из всех самый нелепый и самый страшный. Я тогда только что приехал в Москву, не имел друзей, без чего обошелся бы, и не имел подруг, без чего труднее. А в ту пору выпускалось огромное количество газет, где целые полосы отводились под разделы «Досуг», «Отдых» и «Массаж». Однажды вечером я не удержался, позвонил. Голос милый, цена подходящая, ехать недалеко. Отправился. Девушка была в квартире одна. Пригласила в кухню, налила чаю, который я не стал пить, сама ушла, потом вернулась, глаза были неестественно блестящие и с какой-то безуминкой. И волосы, похоже, давно не мыты, и халатик грязноват… Рукава постоянно одергивает…

– Ну, чего? – спросила она. – Время идет, между прочим.

– Да как-то… Знаете, я вспомнил… У меня одно дело…

– Я тебе не нравлюсь?

– Нравитесь, но… Если честно, просто как-то… Ну, это же от настроения зависит. Может, мне просто прогуляться надо было. Прогулялся – и все в порядке. Так что – извините за беспокойство.

– А деньги?

– За что?

– Слушай, – объяснила она. – Ты не первый такой. Я тебя впустила? Впустила. Время тратила? Тратила. То есть, как в магазине – купил вещь, значит купил. А носишь ты ее или нет, твое дело. Понял?

– И возврату не подлежит?

– Вот именно. Деньги – и будь здоров.

Мне не хотелось спорить, я не жлоб, да и деньги не огромные. Достал бумажник, раскрыл. И понял, что деньги оставил дома. Черт знает, как это получилось. В бумажнике три отделения – для мелочи, для небольших купюр и для крупных. Мелочь и несколько небольших купюр есть, а крупных – ни одной.

Я объяснил это девушке.

– Извини, но это – все, что есть. Мне кажется, разумная плата за беспокойство.

– Ты меня кинуть решил? Думаете, меня так легко кинуть? – крикнула она мне и еще кому-то, чьи тени ей виделись за моей спиной.

И схватила нож. Большой нож для разделки мяса.

Я вскочил, прижался к стене, закричал:

– Дура, ты чего?

– Деньги!

– Дома случайно оставил, говорю же!

– Все вы случайно оставляете! Деньги, я сказала! Знаю я ваши сказки! Мне тут Робик недавно тоже…

И она, расхаживая взад-вперед и потрясая ножом, сумбурно рассказала историю про какого-то обидевшего ее Робика. Не помню, в чем там было дело, я следил не за нитью сюжета, а за ножом.

– Успокойся, – сказал я. – Вот, смотри, я все карманы выворачиваю. Нет денег. Где я тебе их возьму? Вот – часы. Они дороже стоят. Бери.

– На фига они мне? Так, ладно. Звони кому-нибудь, пусть привезут. Но если это будут менты, если это будет какая-нибудь подстава, зарежу и тебя, и их. Всех убью!

– Ты наркоманка, да?

– Вопросы после, звони!

– Я приезжий. У меня нет знакомых в Москве.

– Не ври! У каждого человека кто-то в Москве есть, даже у меня! Звони!

– Как тебя зовут? По-настоящему?

– Никак, звони!

Мы пререкались еще некоторое время, я видел, что она уже устала, что ей хочется отлучиться туда, куда она уже отлучалась, и подкрепиться.

Я сконцентрировал в глазах и голосе всю природой мне данную способность к искренности и сказал:

– Вот что. Звонить мне некому. Денег у меня нет. Я бы паспорт в залог оставил, но и паспорта с собой нет. Но я никогда не обманывал женщин. Никогда. Никого. То есть – изменял, было, но я не об этом. Если я что обещал, я выполнял. Обещаю – через час привезу тебе деньги. Я же понимаю, тебе плохо. Хочу помочь. Поверь мне. Ты умеешь хоть кому-то верить?

– Нет.

– Ну, тогда прирежь меня. Кому от этого будет лучше?

Она подумала и сказала:

– Ладно, облом. Проваливай.

– Я принесу.

– Проваливай, сказала!

И я ведь действительно съездил за деньгами, привез ей. Но она не открыла. То ли спала тяжелым наркотическим сном, то ли была занята с клиентом…

Глупый случай. И даже смешным кому-то может показаться. Но мне было не смешно, когда она размахивала ножом передо мной. Я думал: оказывается, и вот так люди погибают – от дурного ножа съехавшей с катушек проститутки…

То, что происходит сейчас, совсем другое. У этих людей – идея. Один из них недавно сказал кому-то в зале – громко, чтобы все услышали: «Нас послал Аллах. Наше желание умереть сильнее, чем ваше желание жить».

Фраза явно заученная, но сказано было от всей души. Сначала заучил, потом поверил. Так оно и бывает.

Послал их, конечно, не Аллах, а конкретные люди. А желают они умереть потому, что у них свое представление о смерти. Они надеются на вечное блаженство, на рай. Каков он, рай у мусульман? Ты ничего про это не знаешь. А жаль, мог бы исподволь вступить в беседу, убедить, что он превратно истолковывает собственную религию.

Занятно: ничего не зная об этой религии, ты уверен, что он ее превратно истолковывает. Это твое убеждение основано на том, что ни одна религия не может быть основана на пролитии крови. А если основана? Лили ведь кровь крестоносцы во имя Господа?

Так. Ты, кажется, начинаешь их уже оправдывать?

Хельсинский синдром? Или стокгольмский? Что там было, кто кого захватил? Не помнишь. Ты считал, что это, да, страшно, но где-то очень далеко. И теракт в Нью-Йорке год назад, крушение башен и гибель тысяч людей – да, страшно, но далеко. К тому же, будь честен, и в твою голову вползала, вползала мыслишка: сами виноваты!

И вот оно – тут, с тобой.

Тоже сам виноват?

Но ведь виноват! – ведь не случайно оказался здесь. То есть как бы и случайно, но, когда выстраивается ряд случайностей – получается закономерность. Не потянуло бы в эту липкую для души Москву, не переехал бы в этот тщеславный город – не оказался бы здесь. Не занялся бы рекламой, не получил бы в презент билеты на рекламируемый тобой спектакль – не оказался бы здесь. Не пришла бы в голову мысль пригласить новую сотрудницу, красавицу Лизу, – не оказался бы здесь. А она тут же попросила билетик и для дочери, и неудобно было отказать.

И ведь никаких планов насчет Лизы не строил, зачем она тебе? Про запас, что ли? Или это желание отблагодарить за тот интерес, который она к тебе проявила с первых же дней? И было ощущение – что чего-то ждет.

Ну да, теперь Лиза у тебя во всем виновата.

Не можешь удержаться, злишься на нее, на себя.

 

Заодно на все остальное. На дурацкое это представление с пением и плясками, воспевающее советский романтизм и героизм. На публику, которая пожелала приобщиться к культурке посредством ее суррогата, но суррогата модного, что важно, недаром же билеты так дорого стоят. Вся Москва ходит, как же нам не пойти?

Злишься на правительство с этой его дурацкой войной и нежеланием отпустить Чечню на все четыре стороны. Отгородить ее от России десятиметровым забором – намного дешевле, чем воевать. И пусть живут, как хотят. Горцы – они везде горцы. Они и на Балканах всегда бузили, и в Шотландии бузят, и в Стране Басков бузят.

Злишься на ислам, а заодно на христианство, иудаизм и все прочие религии. На фашизм и коммунизм заодно. На всякую общественную идею – до кучи. Все они как бы ради блага, все призывают к миру, но по удивительному совпадению все породили океаны крови. По одной простой причине: для членов одной идейной группы, религиозной, национальной, партийной, любой другой, все остальные – чужие. Эти члены и их пастыри могут сколько угодно твердить, что они уважают чужие воззрения, что те, кто не разделяет их идей и верований, тоже люди, но в этом тоже вся собака и зарыта. Я – человек. А ты – тоже человек. Тоже, да не то же. А от этого до массовых убийств – один шаг. Отменить бы законодательно по всему миру все религии. И все национальности заодно. В паспортах писать: вера – человек, национальность – человек! Несогласных и бунтующих – лечить. Неизлечимых – в тюрьму.

Идет время…

Удивляешься, куда тебя заносит мыслями, но и радуешься способности отвлекаться.

Время идет, в полудреме начинают одолевать совсем глупые фантазии, как в детстве: вот если бы я умел летать, если бы умел становиться невидимым, если бы обладал сверхсилой… Интересно, почему у американцев такая развитая индустрия супергероев? И почему она совершенно не прижилась у нас, не получила никакого развития? Былинные богатыри не в счет, они в прошлом. Думаю, ответ прост: наше государство неуклонно пресекало у рядового человека посягательство на то, чтобы стать сверх-кем-то. Община государству охотно помогала, распихивая всех сверчков по своим шесткам. Чтобы не беспокоили.

И все же, умел бы я становиться невидимым, а заодно быстрым, я бы сейчас всех разоружил, обезвредил бы бомбы – и сел на место как ни в чем не бывало. Захватчики нелепо бегают, ничего не могут понять. Смертницы ищут проводки, начинают по-девчоночьи плакать. А зал – хохочет.

Меж тем вне зала, в холле и коридорах, что-то происходит. Может, прибыли члены правительства для переговоров?

Но пока никаких результатов. По залу носятся шепотки слухов. Будто бы никто не хочет идти на уступки.

Значит – тупик?

Вдруг ясно понимаешь: ты ничего не сможешь сделать. И никто ничего не сможет сделать. Какие еще переговоры? О чем? Одни хотят одного, другие противоположного. Возможно, тут столкнулись две цивилизации. Отличие простое: мы готовы если не принять, то хотя бы понять, что ими движет. Они же ни принимать, ни понимать не хотят. Мы признаем, что они тоже люди, пусть с этим опасным до убийственности ТОЖЕ, мы для них – враги. Мы даже способны, ты судишь по себе, попытаться влезть в их шкуру и понять, что они думают. Они на это не способны никогда, для них сама мысль об этом была бы такой же нелепой, как идея напялить на себя шкуру свиньи.

Захватчики не торопятся нас убивать, у них нет такой цели. Но ты слышишь их голоса, в которых все явственнее нотки раздражения и растерянности, видишь безнадежные и спокойные в заведомом принятии смерти глаза женщин. И понимаешь: будет штурм. Что они придумают, неизвестно, но штурм обязательно будет. Погибнут люди. Сто, двести, триста. Вряд ли все. Заряды не настолько мощные, чтобы обрушить здание.

Мысли становятся ясны. Задача видится простой. Выжить. Быть готовым. Когда начнется – схватить Лизу и Аду, втиснуть меж кресел и лечь на них. И ждать.

Испытываешь что-то вроде облегчения. Будто падал ты с высоты и нелепо думал, как избежать удара о землю, а потом понял, что удара не избежать и начал думать, как сгруппироваться, чтобы иметь шанс выжить. Пусть небольшой, но он есть.

Ты берешь руку женщины, смотришь ей в глаза. Улыбаешься. Она не понимает. Ада смотрит удивленно.

– Все будет хорошо, – говоришь уверенным голосом.

– Вы что-то знаете? – спрашивает с надеждой Ада, и я вижу, что она милая девочка, просто немножко нескладная от возраста, она этого стесняется, поэтому выглядит неприветливой.

– Да, – говорю я. – Знаю.

Чем кончилось, всем известно.

А мы – я, Лиза, и Ада остались живы, слава Богу.

Это единственный случай в моей жизни, когда я оказался внутри события, известного на весь мир. ГКЧП, защита и осада Белого дома, массовые шествия за и против, масштабные аварии, взрывы – все это было вне моего существования. И, казалось, так и будет.

После того дня, той ночи я понимаю – может случиться опять в любой момент.

И часто снится.

И до сих пор преодолеваю себя, когда вхожу в лифт. Не клаустрофобия, но что-то похожее.

А еще странное ощущение каждое утро, когда просыпаюсь – что я не просто проснулся, а очнулся от временной смерти.

Выжил.

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
(2007)

Распахнутые двери, красная ленточка, я с ножницами – почетный московский гость.

Местное отделение Союза художников открыло новую галерею. Устроили выставку, позвали и меня, как не позвать, если я помог материально, перечислил ощутимую сумму в какой-то фонд поощрения искусств, на средства которого и создали галерею.

И три моих картины повесили в знак уважения.

Рудольф Кучумов, неувядаемый патриарх, мастер станка и кисти, лично встретил меня в аэропорту, а теперь стоит рядом, сияя.

Многих тут я не помню или не знаю. Их полсотни собралось, не меньше. Средний возраст – лет шестьдесят.

Я готовился перерезать ленточку, вторые ножницы были у Кучумова, но ждали еще кого-то. Молоденькая девушка держала подушечку с третьими ножницами. Наверное, начальство должно подъехать.

И оно подъехало – прямо по тротуару подкатил большой черный автомобиль. Из него живо и ловко выпрыгнул стройный мужчина в летнем бежевом костюме, в слегка затемненных очках, были на нем также светло-коричневые туфли, белая рубашка в еле заметную красноватую клетку, легкий галстук цвета розовый антик, слегка приспущенный под расстегнутой верхней пуговицей – и демократизм виден, и приличия соблюдены. То есть выглядел он весьма стильно, даже изящно, что удивило бы тех, кто провинциальных начальников представляет увальнями с животиками, цепляющими яркие, широкие галстуки на рубашки с короткими рукавами, да еще в светлых босоножках, надетых на черные носки. Нет, провинция давно обтесалась, сам отсюда, знаю.

Однако я разглядывал прибывшего недолго, потому что вслед за ним из машины вышла Вера.

Такая же тонкая, красивая и, показалось, такая же молодая, какой я видел ее лет десять назад.

Начал лихорадочно считать, сколько же ей сейчас?

Дурак, как сколько? – столько, сколько и тебе, вы же ровесники!

А мне сколько?

Сорок восемь! То есть сорок семь пока, но скоро…

Вера улыбнулась мне, но не подошла – мероприятие уже началось, приехавший начальник взял ножницы.

Ленту растянули, мы одновременно разрезали ее под чьи-то торжественные возгласы, мне вручили пакет с эмблемой экспозиции и куском этой самой ленты, все повлеклись внутрь.

Там начальник произнес речь о важности этой культурной инициативы и о роли живописного творчества наших художников в жизни города и области. Говорил без бумажки, гладко.

Я встал рядом с Верой. Дотронулся до ее руки. Шепнул:

– Привет.

– Здравствуй, Витя!

– Я собирался тебя найти, а ты вот сама… С кем это ты приехала?

– Крупицын, – услышал мой вопрос сзади стоявший Кучумов. – Крупицын Алексей Иванович. Супруг нашей Веры Иннокентьевны.

– При чем тут это? – оглянулась она на него и отошла в сторонку.

Я – за ней.

– А что, муж уже вернулся из кругосветного путешествия?

– Это не он. С тем мы все-таки развелись, и он все еще яхту строит. Столько всего произошло! Я уже три года с Алексеем. А дочь вышла замуж за итальянца, представляешь?

– Сейчас это обычное дело.

– Живут в Венеции, у него бизнес свой – прохладительные напитки и мороженое.

– Для их климата актуально.

– Еще бы! У них под Венецией вилла – роскошная! Но я еще не бабушка, они с детьми не спешат.

– Ты все такая же.

– Да брось. Нет, слежу за собой, но все равно. Видишь – лапки кошачьи на глазах? Первый признак возраста!

– Мне они нравятся.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru