bannerbannerbanner
Тверская. Прогулки по старой Москве

Алексей Митрофанов
Тверская. Прогулки по старой Москве

© Алексей Митрофанов, 2017

ISBN 978-5-4485-3000-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Эта книга о Москве. Точнее, о Тверской, главной улице нашего города.

Тверская – самая главная улица Москвы, и это бесспорно. Здесь больше всего людей, машин, кафе, рекламы, ресторанов, магазинов. Здесь самые нарядные витрины и самые забористые цены. Днем здесь самые спешащие прохожие, а ночью – самые неспешные. Здесь в самых жутких пробках стоят самые роскошные автомобили. Богачи тут самые богатые, а бедняки самые жалкие. Здесь устраивают самые шикарные народные гулянья, а перед Новым годом устанавливают самую красивую в городе елку. Здесь чаще всего звонят мобильники. Здесь, в конце концов, располагается правительство Москвы.

Улица Тверская держала первенство всегда. Именно на Тверской была сделана первая мостовая, пущена первая конка, ее же первую и осветили электричеством. В честь этого события даже возник куплетец:

 
Всю Тверскую осветили,
Электричество пустили,
А в других местах прохожий
Поплатиться может рожей.
 

Тверская улица вообще располагала к поэтическому творчеству. К примеру, Петр Вяземский писал о ней в начале девятнадцатого века:

 
Здесь чудо – барские палаты
С гербом, где венчан знатный род.
Вблизи на курьих ножках хаты
И с огурцами огород.
 

И, разумеется, во времена давно минувшие, но не совсем еще позабытые, здесь разворачивалось множество занятнейших историй. Этим историям и посвящается книга.

Вратарница и Заместительница

ВОСКРЕСЕНСКИЕ ВОРОТА Китай-города были построены в 1680 году, снесены в 1931 году, а в 1996 году к 850-летнему юбилею столицы отстроены вновь.

Трудно поверить, но Тверская улица в действительности начинается не от гостиницы «Националь» и даже не от Манежной площади, а почти от самого Кремля. Точнее говоря, от Иверской часовни. Во всяком случае, столетие назад тут не было ни площади, ни длинного фасада гостиницы «Москва», а украшали это место самые обычные дома. И числились они как раз по улице Тверской.

Так что главная московская дорога отходила именно от этой достопримечательности.

А достопримечательность была, что называется, из первого разряда. Для москвичей дело привычное, а иностранцы поражались. Маркиз де Кюстин изумлялся: «Над двухпроездными воротами, через которые я вошел в кремль, помещается икона Божией Матери, написанная в греческом стиле и почитаемая всеми жителями Москвы.

Я заметил, что все, кто проходит мимо этой иконы – господа и крестьяне, светские дамы, мещане и военные, – кланяются ей и многократно осеняют себя крестом; многие, не довольствуясь этой данью почтения, останавливаются. Хорошо одетые женщины склоняются перед чудотворной Божией Матерью до земли и даже в знак смирения касаются лбом мостовой; мужчины, также не принадлежащие к низшим сословиям, опускаются на колени и крестятся без устали; все эти действия совершаются посреди улицы с проворством и беззаботностью, обличающими не столько благочестие, сколько привычку».

Праздный турист, конечно, все напутал. Через Воскресенские ворота он вошел не в Кремль, а всего лишь на Красную площадь. Икона размещалась не над арками ворот, а в специально возведенной часовне между ними. Да и обвинять благочестивых москвичей в простой привычке к поклонению Иверской иконе было, мягко говоря, решением поспешным.

Говорил же господину де Кюстину его слуга (из итальянцев, но довольно долго проживший в России):

– Поверьте мне, синьор, эта Мадонна творит чудеса, причем настоящие, самые настоящие чудеса, не то что у нас: в этой стране все чудеса настоящие.

Не поверил ироничный скептик своему слуге и гиду, ну да ладно. Как явился, так и укатил обратно. Для москвичей, в конце концов, было не так уж важно мнение заезжего исследователя московских нравов.

А история самой иконы такова. Более тысячи лет тому назад одна женщина взяла икону Богоматери с младенцем и опустила ее в реку. А образ вместо того, чтобы утонуть, неожиданно вынырнул, встал на ребро и поплыл дальше. Так проплавал он целых два века, а после явился монахам Афонского монастыря – на этот раз в виде огромного огненного столба. Никто не мог дотронуться до образа, получилось это лишь у самого смиренного монаха. Икону поместили в главный храм, однако спустя три дня она, как уверяют свидетели, самовольно переместилась из храма на ворота, чтобы охранять монахов от всевозможных бед. С тех пор ее стали звать либо Заступницей, либо Вратарницей.

В семнадцатом столетии с иконы сняли копию и отвезли ее в Москву. Верующий человек – не коллекционер и не торговец живописью. Для него не важно – подлинник или же копия. Так что в сознании боголюбивых москвичей копия обладала столь же чудотворной силой, что и подлинник. И поклонялись ей не менее охотно.

А сама часовня расположена была на бойком месте – между Красной площадью и улицей Тверской. Редкий москвич не появлялся тут хотя бы раз в неделю: дела вели в торговые ряды, в присутствие, в конторы Китай-города. Проходя мимо обычного храма, простой обыватель, сняв шапку, крестился на купол. Иверская же удостаивалась большего внимания. Почему-то здесь хотелось задержаться, преклонить колени, купить свечку, поставить перед образом, подумать о чем-то своем. Если же и ограничивались обычным, кратким ритуалом, то, во всяком случае, остановившись, а не походя.

Борис Зайцев в одном из романов писал: «Анна Дмитриевна подошла к Иверской, знаменитому Палладиуму Москвы – часовне, видевшей на своих ступенях и царей и нищих. Купив свечку, взошла, зажгла ее и поставила перед ликом Богородицы, мягко сиявшим в золотых ризах. Кругом – захудалые старушки, бабы из деревень; ходил монах с курчавой бородой, в черной скуфейке. Плакали, вздыхали, охали. Ближе к стене музея занимали места те, кто устраивался на ночь. Ночевали здесь по обету, чтобы три или десять раз встретить ту икону Богоматери, которую возят по домам и которая возвращается поздно ночью. Здесь служится молебен. И невесты, желающие доброй жизни в замужестве, матери, у которых больны дети, жены, неладно живущие с мужьями, мерзнут здесь зимними ночами».

А еще накануне перед экзаменами сюда съезжались гимназисты и студенты. В те времена родители напутствовали своих деток:

– Читай перед экзаменом молитву «Живый в помощи Вышнего». А за день не забудь сходить и помолиться к Иверской, поставить свечку.

Тогда считалось, что простой зубрежки правил недостаточно. Следовало заручиться помощью святыни.

Среди московской молодежи был еще один обычай – ставить перед Иверской не свечу, а красивую белую розу на длинном стебле. Почему-то, невзирая на столь опасное соседство с яркими свечами, здесь пожаров не было.

И верилось, что Иверская матушка, Заступница, Вратарница, все видит и оценит всякое усердие. Посмотрит мило и приветливо из своего волшебного розария – и все сразу наладится. Доходило до того, что перед особенно рискованными предприятиями к Иверской заглядывали воры и бандиты – считалось, что икона просто-напросто не может, даже не имеет права отказать кому-либо в помощи.

Впрочем, злобный путешественник Кюстин, рассуждая о привычке москвичей чтить Иверскую, кое в чем был все же прав. Поклонение этой иконе – часть стиля жизни истинного москвича. Уже упомянутая Анна Дмитриевна из романа Зайцева говаривала:

– Я московская полукровка, мещанка. Говорю «на Москва-реке», «нипочем», люблю блины, к Иверской хожу.

Не в кремлевские соборы и не в храм Христа Спасителя – именно к Иверской. Она действительно была в одном ряду с блинами и московским говорком.

Даже прожженные скептики-интеллигенты не гнушались идти на поклон к Заступнице. «Прежде всего, Михаил Аверьяныч повел своего друга к Иверской. Он молился горячо, с земными поклонами и со слезами, и когда кончил, глубоко вздохнул и сказал:

– Хоть и не веришь, но оно как-то покойнее, когда помолишься. Приложитесь, голубчик».

Это из Чехова, «Палата №6».

Сам же Антон Павлович, беседуя однажды с коллегой Куприным, вспомнил третьего коллегу – Михаила Саблина:

– Знаете, – начал он издалека, – Москва – самый характерный город. В ней все неожиданно. Выходим мы как-то утром из «Большого Московского». Это было после длинного и веселого ужина. Вдруг Саблин тащит меня к Иверской, здесь же, напротив. Вынимает пригоршню меди и начинает оделять нищих – их там десятки. Сунет копеечку и бормочет: о здравии раба Божия Михаила. Это его Михаилом зовут. И опять: раба Божия Михаила, раба Божия Михаила… А сам в Бога не верит… Чудак…

Так что не только лишь благочестивые верующие посещали знаменитую «часовню звездную – приют от зол, где вытертый от поцелуев пол» (как писала об Иверской поэтесса Марина Цветаева).

* * *

Но была во всем этом огромная несправедливость. Ведь в помощи иконы более других нуждались тяжелобольные – те, кто никак не мог добраться до часовни и приложиться к чудотворной Иверской. Но несправедливость эту быстро устранили. Действительно, ведь если можно было сделать одну копию, значит, можно сделать и другую. Таким образом в Москве возникло несколько Иверских икон. И все – чудотворные. Выстраивать их по ранжиру в смысле подлинности и могущества считалось делом не богоугодным, чуть ли не языческим. Богоматерь-то одна, и поклоняются-то, по большому счету, ей, а не куску раскрашенного дерева в дорогих ризах.

Поэтому икону регулярно (чаще ночью, но случалось, что и днем) выносили из часовни и возили по Москве. А на ее место ставили так называемую Заместительницу.

Икона ездила по городу помпезно – в закрытой карете, украшенной херувимами из высокопробного золота, и с факельщиком-вестовым. Шестеркой лошадей управляли кучера без шапок. Разве что в самый жестокий мороз они обматывали уши толстыми платками.

 

Прохожие же, увидев эту важную процессию, крестились и тревожно перешептывались: «Иверскую везут».

«Поднятие иконы» (так официально назывался этот ритуал) вошло в московский, непонятный жителям иного города, фольклор. «Не миновать Иверскую поднимать» – так говорили в случае, когда какое-нибудь дело принимало скверный оборот. Подобным замечанием, но только ироничным – «Иверскую поднимают», – сопровождался и визит какой-нибудь высокой, редко одаряющей своим присутствием чиновной шишки.

Впрочем, не всегда икону приглашали по печальным поводам. Она могла приехать в новоселье, на крещение, к свадьбе. Многие же москвичи старались принимать икону вне зависимости от печальных или радостных событий. Например, раз в год.

К приему Иверской готовились заранее. Дом, конечно, прибирался и проветривался. Выносили мусор. Вытирали пыль. Заранее готовились два стула или же диванчик – словом, место, на которые служители Николо-Перервинского монастыря (почему-то именно они взяли «шефство» над иконой) ставили чудотворную святыню.

По заведенному регламенту Иверскую встречали во дворе. Первым из кареты выбирался отец дьякон, держа в руке фонарь на ножке. Он протягивал этот фонарь кому-нибудь из домочадцев, после чего остальные брали чудотворную икону и торжественно вносили в дом. Долго служили молебен, затем все прикладывались к чудотворной, а после ее проносили по всем помещениям (не забывая при этом сараи, конюшни и псарни). Под конец наступала самая странная часть этого ритуала. Икону наклоняли, и все обитатели должны были пролезть под ней. Кто полз на животе, кто на карачках, а кто-то семенил на четвереньках. Это называлось «осениться благодатью».

Случалось, что солидная, добропорядочная мать семейства, поднимаясь с корточек, запутывалась в платье, падала и еще долго не могла подняться. Дети, разумеется, хихикали и перешептывались, они называли сие действие игрой в маленьких сереньких мышек.

Взрослые, конечно же, одергивали подрастающее поколение, но и сами иной раз едва сдерживали улыбки.

По окончании монахам полагалось угощение, а затем икона уезжала. Радостные домочадцы поздравляли друг друга «с дорогой Гостьей» и наконец-то шли спокойно спать.

Естественно, не обходилось без курьезов. Как-то раз, на освящении дома актера Садовского, монахи не выдержали и начали хохотать. Оказывается, тайком от монастырского начальства они не раз сбегали в театр, а служа молебен, постоянно вспоминали лицедея во всяческих комических ролях.

В другой раз известный хулиган и репортер Владимир Гиляровский, желая рассмешить своих знакомых, заплатил кучеру Иверской кареты три рубля за то, чтобы прокатиться в ней по улице, выглядывая при этом из окошка и демонстративно попивая пиво из бутылки.

Но это, конечно, считалось кощунством, хотя никому и не причиняло вреда.

* * *

Любопытным было и соседство Иверской иконы. В самих воротах расположен был архив Губернского правления. Слева – здание Присутственных мест, заполненное колоритным московским чиновничеством. Литератор Павел Вистенгоф писал об этих деятелях: «В девятом часу утра, если вам случится быть у Иверских ворот, то вы увидите, как они стаями стекаются со всех сторон, с озабоченными лицами, с завязанными в платке кипами бумаг, в которых весьма часто, может быть, упоминается и о вашей особе, если вы имеете дела. Они спешат, кланяются между собой, заходят в часовню Иверской Божией Матери и, сотворив молитву, бегут писать роковые слова: „Слушали, а по справке и приказали“, бывающие иногда для вас источником всех благ земных или наоборот. В три часа чиновники выходят из присутствия, тут опять вы можете их встретить, на лицах опять видна заботливость, но это уже не забота службы, а забота тощего желудка».

А рядышком со зданием Губернского правления располагалась тюрьма под народным названием «яма» (как нетрудно догадаться, названная из-за соответствующего местоположения).

Здесь сидели исключительно предприниматели. Разорившийся (или же разыгравший свое разорение) купец звал кредиторов на так называемую «чашку чаю». Вообще-то чай мог и не подаваться – главное, что инициатор этого «чаепития» рассказывал о том, как печальны его дела, а после предлагал присутствующим смириться с их не слишком выгодным вложением финансов и получить, к примеру, гривенник, а то и пятачок на рубль.

У кредиторов было три возможных выхода. Первый – и впрямь примириться с потерей. Второй – совместно взять опеку над делами неудачника. И третий – посадить его в «яму», «на высидку», пока не расплатится. Естественно, что на такую крайность шли чаще всего тогда, когда подозревали своего коллегу в махинации – дескать, злокозненный обманщик переписал все капиталы на жену. Однако же случалось, что сажали человека очевидно честного – в расчете, разумеется, на то, что его выкупит богатая родня.

Порочность же существовавшей схемы заключалась в том, что в государственной казне не было предусмотрено расходов на содержание подобных неплательщиков. И по действовавшим правилам деньги должны были вносить те самые обманутые вкладчики. Как только установленная сумма содержания не вносилась вовремя, купца из заключения отпускали.

Некоторые пользовались этим, чтобы подразнить бедного должника. Только его отпустят, только он пару деньков посидит дома – тут за него снова вносится оплата. И полицейский вновь отводит должника в гнусную «яму».

 
Про «яму» ходила песенка:
Близко Печкина трактира,
У присутственных ворот,
Есть дешевая квартира
И для всех свободный вход.
 

Естественно, условия в этой «квартире» были не из лучших. Многие лжебанкроты не выдерживали и расплачивались с кредиторами – лишь бы скорее выбраться из «ямы». Правда, и это получалось не у всех. Известен случай, когда некий господин решил подобным образом подзаработать – перевел все свое дело на сына и отправился «на высидку». Довольно скоро это ему надоело, и встретившись со своим отпрыском, лжебанкрот предложил тому начать переговоры с кредиторами. На это сын вдруг неожиданно ответил:

– Посиди еще, папаша.

Тот, естественно, опешил:

– Ведь это мои деньги, я все передал тебе.

Сынок ответствовал:

– Сам знал, кому давал.

Долго еще тот «папаша» питался скудными харчами своих кредиторов и благотворительными сайками, которые обычно подавали к празднику «несчастненьким» сидельцам.

Рядом с «ямой» же располагался и Монетный двор – один из самых важных стратегических объектов старой, а точнее говоря, древней Москвы. Он был построен по приказу Петра Первого в 1697 году с целью чеканить твердую российскую валюту. На первом этаже располагались плавильная, кузнечная и прожигальная палаты, войти в которые можно было только со двора. Даже окна этих производственных цехов были обращены во двор, а не на улицу. Причина этих странностей была не только в засекреченности и особенной охране производства, но и в том, что оно было связано с огнем. Пламя могло вдруг вырваться и в который раз дотла сжечь деревянную Москву.

Во всяком случае, в тех помещениях, которые располагались выше – казначейской, работной, кладовой и двух пробирных палатах были прорезаны отнюдь не маленькие внешние окна.

Новое сооружение стало не только стратегическим объектом, но также и очередным монументальным украшением Москвы. Его фасады были разукрашены резьбой по камню, изразцовым фризом и другими символами роскоши того периода. А над воротами авторы написали о предназначении этого здания: «Построен сей двор ради делания денежной казны».

В девятнадцатом веке производство монет было выведено на окраину Москвы, а здесь разместился трактир, который в народе прозвали «Монетный».

Кроме того, старый Монетный двор использовался под складские помещения охотнорядских продавцов. Владимир Гиляровский вспоминал о том, как санитарная комиссия обследовала этот древний памятник: «Осмотрев лавки, комиссия отправилась на Монетный двор. Посредине его – сорная яма, заваленная грудой животных и растительных гниющих отбросов, и несколько деревянных срубов, служащих вместо помойных ям и предназначенных для выливания помоев и отбросов со всего Охотного ряда. В них густой массой, почти в уровень с поверхностью земли, стоят зловонные нечистоты, между которыми виднеются плавающие внутренности и кровь. Все эти нечистоты проведены без разрешения управы в городскую трубу и без фильтра стекают по ней в Москва-реку».

Но богомольцев, падающих на колени перед Иверской часовней, это не смущало.

Главный сад страны

АЛЕКСАНДРОВСКИЙ САД создавался с 1819 по 1823 год под руководством архитектора О. И. Бове. Раньше на этом месте текла река Неглинка, загнанная перед разбивкой сада в подземную трубу.

Сад возник, что называется, не от хорошей жизни. Здесь когда-то бодро неслись воды речки под названием Неглинка, в устье которой, собственно, и была заложена Москва.

Именно тут, на берегах Неглинки, проходили весьма колоритные масленичные гулянья. Священники сердились: в масленицу народ безумствует. Действительно, мужчины переодевались в женское, а женщины в мужское. Чтобы казаться пострашнее, многие приделывали ко лбу рога, к тулупам – хвосты, мазали щеки углем и выли не по-человечески.

И пугались иностранные туристы. «Во всю масленицу день и ночь продолжается обжорство, пьянство, разврат, игра и убийство, так что ужасно слышать о том всякому христианину», – писал один из них всего две сотни лет тому назад.

Впрочем, главными на масленицу были все же не «убийства» (под которыми, скорее всего, подразумевались всего-навсего традиционные кулачные бои), а катания. В качестве транспорта годилось все, на чем можно было скатиться: сани, салазки, просто лубки, береста… Реже встречались лыжи и коньки, которые и воспринимались как диковинка.

Речка Неглинка была узенькая, неглубокая, а значит, замерзала очень быстро и крепко. На льду резвились конькобежцы, а салазочники сигали с горки – прямо от зубцов Кремлевской стены. Вокруг же в вальяжных санях катались степенные люди.

Среди публики расхаживали разносчики блинов – в теплых тулупах и белых фартуках сверху. Но, как правило, блинами угощались дома – в каждой семье пекли их по своему особому рецепту.

Тут же, на реке Неглинке, носили соломенное чучело – дань языческому происхождению масленицы. Его потом сжигали на костре. Устраивали скоморошеские игры, колядовали. По окончании недели прямо отсюда ездили на кладбище – просить прощения у усопших родственников. У живых людей прощение просили прямо здесь.

Со временем Неглинка обмелела, зацвела и стала заболочиваться. Одна из жительниц Москвы писала: «Около Кремля, где теперь Александровский сад, я застала большие рвы, в которых стояла зеленая вонючая вода, а туда сваливали всякую нечистоту, и сказывают, что после французов в одном из этих рвов долго валялись кипы старых архивных дел из какого-то кремлевского архива».

Все это порядком надоело жителям столицы. И пришлось Осипу Бове, главному архитектору фасадической части Комиссии для строения Москвы, стать садоводом. В результате возник Александровский сад, сразу же пришедшийся по вкусу горожанам. Декабрист и литератор Сергей Глинка рассуждал: «Стены и башни придают новые прелести сей картине. Перед лицом сих древних памятников появляется новый памятник вкуса и образованности. В другом месте были бы сии сады простым английским гульбищем, а здесь сделались они единственными».

И он же посвящал нововведению какие-то немыслимые дифирамбы: «Хотя новые Кремлевские сады не предлагают еще тени, но кажется, что сама рука граций устроила их. Тут, как будто бы действием волшебства, тенистое и болотистое место превратилось в очаровательный предел, пленяющий взоры и оживляющий ум приятным развлечением».

Будто бы москвичи ни разу деревьев не видели.

* * *

Впрочем, сад и вправду стал одним из популярнейших мест, предназначенных для праздного времяпровождения. Он был романтичен и таинственен, при этом с легким привкусом порока. Саша Черный писал в одном из стихотворений:

 
На скамейке в Александровском саду
Котелок склонился к шляпке с какаду:
«Значит, в десять? Меблированные „Русь“…»
Шляпка вздрогнула и пискнула: «Боюсь».
 

А что же окружало эту парочку? Ну, например, фонтан. Он сохранился и до наших дней, стоит недалеко от Троицкого моста. Но вода давно отключена, вокруг фонтана простенький бордюрный камень, да и вся конструкция теперь напоминает либо вытяжку подземной вентиляции, либо просто пустой постамент. А столетие тому назад фонтан этот был окружен глубокими резервуарами, в которые из фонтанных арочек стекала вода, и москвичи имели счастье наслаждаться тихим, умиротворяющим журчанием. Сооружение было, конечно же, скромнее нынешних произведений г-на Церетели, однако же больше способствовало романтическим мечтаниям и грезам.

 

Правда, тихое журчание по праздникам и выходным было не слышно – в эти дни внутри грота «Руины» (кстати, выполненного из подлинных обломков статуй и колонн, оставшихся в Москве после разрухи 1812 года) довольно громко играл полковой оркестр.

Время от времени в Александровском саду устраивали впечатляющие шоу. Самым масштабным была знаменитая Политехническая выставка 1872 года, приуроченная к двухсотлетию со дня рождения Петра Великого. Открытие ее было столь важным событием, что Петр Ильич Чайковский специально к нему написал кантату, а городские власти открыли первую конно-железную дорогу и пустили так называемый паровичок, связавший город с селом Петровско-Разумовское.

Целых полгода обыватели тут созерцали достижения прогресса. Всего же у выставки было двадцать шесть разделов, среди которых такие экзотические, как военный, почтовый, морской и кустарной промышленности. Самым интересным оказался технический раздел. Посетители с восторгом наблюдали за работой паровых котлов, газовых ламп, удобных и миниатюрных пишущих машинок – размером всего лишь с простую китайскую горку. Некоторые разделы не смогли разместиться в Александровском саду. Пришлось отвести для них Манеж. При этом посетители входили туда прямиком из сада, через окна, по особенным помостам.

Впрочем, никто и ничему на выставке не удивлялся.

А по окончании этого полугодового шоу власти приняли решение – создать для увлекательнейших экспонатов сразу два музея – Политехнический и Исторический (что пусть не сразу, но все-таки было сделано). А затейливые павильоны были проданы на дачи, часть из которых еще сохранилась в ближнем Подмосковье.

Впечатляла и так называемая Московская выставка, организованная здесь в 1908 году Лигой обновления флота. Праздные горожане наслаждались прохладительными и бодрящими напитками в буфете, диорамами морских боев и, более всего, аттракционом, несколько напоминающим космический корабль «Буран» в нынешнем парке Горького.

Это был «Туристический вагон Хейла», прибывший к нам из Америки. В арке под Троицким мостом соорудили перрон, возвели небольшой аккуратный вокзальчик, рядышком уложили рельсы, на которые установили настоящий вагон. В здании вокзала посетитель покупал билет, затем шел на перрон, где девушки в тирольском одеянии предлагали ему швейцарский шоколад.

Посетитель забирался в вагон, клал багаж в особые сетки, безмятежно усаживался на диванчик. После третьего звонка в передней стенке раздвигался занавес, обнажался экран, на который проецировались настоящие виды тирольской железной дороги, ранее снятые с подлинного паровоза на пленку.

В те времена синематограф еще только начинал овладевать душами горожан, и потому многие, в испуге позабыв про свой багаж, вскакивали с мест, бросались к двери и кричали:

– Братья православные! Куда ж вы нас везете-то?

Шоу длилось пятнадцать минут, а впечатлений хватало на месяц.

Сам же сад уже в то время был понятием нарицательным. Этаким символом московской праздности. И где-нибудь в Пензе или же в Самаре пожилой раешник выходил со своим ящиком на площадь посреди базара и, собрав плату у зевак, показывал им виды этой достопримечательности, не скупясь на комментарии:

– А это, извольте смотреть-рассматривать, глядеть и разглядывать, Лександровский сад. Там девушки гуляют в шубках, в юбках и в тряпках, в шляпках, зеленых подкладках, пукли фальшивы, а головы плешивы…

И далее:

– Вот, смотрите в оба, идет парень и его зазноба: надели платья модные да думают, что благородные. Парень сухопарый сюртук где-то старый купил за целковый и кричит, что новый. А зазноба отменная – баба здоровенная, чудо красоты, толщина в три версты, нос в полпуда да глаза просто чудо: один глаз глядит на вас, а другой в Арзамас. Заня-я-ятно!

Обыватели глядели на картинки и хихикали. А сами, разумеется, тайком мечтали скопить денежек, съездить в Москву и пройтись этим далеким, волшебным Александровским садом.

Больше всех этот сад любили, естественно, дети. «Александровский сад, его несхожесть ни с какими московскими скверами. В него сходили – как в пруд. Тенистость его, сырость, глубина. Что-то упоительное было в нем. Особенные дети, с особенными мячиками были там», – вспоминала Анастасия Цветаева.

И сестра ее, Марина, поэтесса, сетовала: «Александровский сад был как праздник. Нас редко водили в Александровский сад».

Особенно же хорошо здесь стало после того, как у кремлевской стены рядом с Боровицкой башней насыпали искусственную горку. Зимой здесь катались на санках, а летом горку брали штурмом, играя в защитников Плевны и Шипки. И городовые не препятствовали, лишь поглядывали подозрительно из-под своих красных фуражек.

* * *

Конечно, случались у сада и черные дни. Некий купец Вишняков, например, вспоминал, что его сильно попортила та же Политехническая выставка 1872 года, «ради которой было вырублено много старых деревьев и кустарников; только часть вырубленного была посажена вновь и не особенно толково».

Да и путеводитель по Москве 1890 года с сожалением сообщал: «Александровский сад… частью запущен и вырублен».

Что ж, Москва в то время не была столицей и за садом не следили так же тщательно, как, например, за Летним садом в Петербурге.

Но главную докуку отдыхающим все-таки составляли не запущенные клумбы, а простонародье и золоторотцы, обживающие летом молодую травку у кремлевских стен и башен. Один из очевидцев, собиратель городских преданий Е. Баранов, вспоминал: «С утра и до поздней ночи сад оглашался матерной руганью, пьяным завыванием „романсов“, а то и похабных песен, которые пелись нарочито громко, „чтобы все их слышали“, на площадках шла игра в „орлянку“, а на лужайках дулись в карты: „трынку“, „фильку“, „подкидного“ и даже в „банкстон“, т. е. бостон. Игры нередко сопровождались драками, переходящими в общее побоище».

Конечно, среди этих «постояльцев» попадались и своего рода интеллигентные натуры. Их диалоги иной раз здорово веселили «образованную публику». Стоят, к примеру, пара мужичков перед оградой или памятником и с серьезным видом рассуждают:

– Должно, наполеоновской работы, – говорит один.

– Не без того, – ответствует другой.

То есть два этих московских патриота по крайней мере где-то слышали, что сад имеет некоторое отношение к войне с Наполеоном. Но какое именно – они, разумеется, забыли или же не поняли.

Такие типы не мешали отдыхающим. Напротив, кого-то они забавляли, а кого-то провоцировали на пространнейшую историческую лекцию, которую типы выслушивали с вниманием и благодарностью. Но в основном здесь околачивались граждане, которым не было никакого дела до прошлого своей «квартиры». Так же, как и до других московских обывателей. Иной раз по саду вовсе было не пройти. Добропорядочные граждане не уставали возмущаться:

– День по кабакам шатаются, а спать в Александровский сад идут. Ну иди к стене кремлевской, спи благородно на травке. Только нешто у нас полагается по-хорошему? Это, дескать, не по-настоящему, а надо заорать во все горло, человека облаять и плюхнуться поперек дороги, чтобы проходу не было людям. Он лежит, храпит, а у самого портки худые. Ну какая тут приятность? А скажи – камнем голову проломит.

В наши дни у входа в сад, как правило, дежурят сразу несколько сотрудников милиции. В большом количестве встречаются они и на аллеях, и у входов в Кремль. До революции же все было иначе. Рядом с воротами стояла деревянная избушка сторожа, старательно украшенная всяческими безделушками на древнерусскую тематику, а перед ней гордо возвышался представительный сторож из так называемой инвалидной команды с тупой саблей в руках.

Естественно, что роль этого стража была исключительно декоративной. Он даже вкупе с парой-троечкой городовых не мог, конечно, навести порядок. Тем не менее в какой-то момент нищие из Александровского сада словно испарились. Молва приписывает этот подвиг полицмейстеру Огареву. Его якобы вызвал к себе генерал-губернатор и закричал:

– Ты только взятки умеешь брать, а за порядком не смотришь. Ты погляди, что делается в Александровском саду. Это не Александровский сад, а Хитровка какая-то.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru