bannerbannerbanner
Коммунальная квартира

Алексей Митрофанов
Коммунальная квартира

А вот воспоминания врача Татьяны Терешенковой: «Я уже 3 день в отпуске. Арендовала у Нининой свекрови швейную машинку, и теперь начну шить забавные вещицы. Мануфактуру я накупила, благодаря Сашиным премиальным совершенно безболезненно для ежедневного бюджета».

Так что окончательно с советской службой можно было и не расставаться.

Советские швейные машинки – один из парадоксов коммунальной эпохи. Дело в том, что внешний вид этих изделий абсолютно диссонировал с социалистическими образом жизни, образом мысли и всем прочим. За окном – серпы и молоты, памятники вождям, призывы выполнить все планы раньше времени, бравые милиционеры, черные воронки и так далее. А в светлой комнате обычной коммуналки стоит, накрытая платком (в то времена было необъяснимое поветрие – все накрывать салфетками, платками, одеялами и полотенцами) абсолютно сказочная вещица. Затейливые орнаменты, позолота, чеканка, цветочки и листики солнечные диски и мифические животные. Как будто бы эта машинка явилась из другой, дореволюционной безмятежной жизни.

Самое интересное, что ровно так оно и было.

В 1900 году фирма «Зингер» приступила к строительству собственного завода в Московской губернии, в городе Подольске. По всей России, что ни шаг, встречались объявления:

«Настоящие швейные машины «Зингер».

Специально для домашнего употребления,

с простою и изящной отделкой для всякого рода портняжных

и белошвейных, а также сапожных, шорных и седельных работ;

для фабрикации корсетов, зонтов, перчаток, трикотажей, мешков,

брезентов, палаток, приводных ремней и проч.»

Даже в провинциальном, захолустном Суздале был свой зингеровский представитель – некто Иван Жилин. Он торговал машинками на Главной улице, в собственном доме, и у Жилина по каталогу можно было заказать полный ассортимент.

Главное здание фирмы «Зингер», увенчанное огромным глобусом, до сих пор стоит на главной улице тогдашней столицы Российской империи – Невском проспекте. Его выстроили в 1904 году, оно стало сенсацией. Николай Заболоцкий писал:

 
Там Невский в блеске и тоске,
в ночи переменивший кожу,
гудками сонными воспет,
над баром вывеску тревожил;
и под свистками Германдады,
через туман, толпу, бензин,
над башней рвался шар крылатый
и имя «Зингер» возносил1.
 

Филиал развивался немыслимыми темпами – швейные машинки были вещью ходовой. К 1917 году фабрика насчитывала 37 корпусов. И регулярные жалобы рабочих – а их было около пяти тысяч. Низкие заработки, десятичасовой рабочий день, сверхурочные, отсутствие вентиляции.

Рабочие были морально готовы к революции и сразу же, безоговорочно, приняли ее. В качестве протеста почему-то перестали выпускать свой основной продукт – взялись за производство сковородок, утюгов и бытовых весов. Но в скором времени стало понятно – даже при новой, большевистской власти, штаны сами по себе из материи не складываются, а пиджаки не шьются. Заявленная было идея освобождения женщины от домашнего быта медленно проваливалась – в силу множества причин, не место здесь анализировать это явление.

И вот в 1923 году на подольском заводе было восстановлено производство зингеровских швейных машин. Разве что вместо слова «Singer» на них теперь писали «ПМЗ» – «Подольский механический завод». И уже через пять лет один немецкий журнал писал про заводчан: «Они совсем от нас отделались – освоили последние детали».

А художественное оформление сменить не удосужились. Не переехали на корпуса швейных машин ни трактора, на памятники Ленину, ни ДнепроГЭС. Разве что на логотипе красовалась пятиконечная советская звезда. По сути, вся эта швейная сказка перекочевала из прошлого в будущее, пусть еще не построенное.

Такое ощущение, что вместе с доброй сказкой перешла и злая. Обладатели что старых «Зингеров», что новых «ПМЗ» (внешне они были практически неотличимы друг от друга) совершенно неожиданно попали в группу риска. Дело в том, что по стране поползло множество слухов, связанных с этими девайсами. Кто-то говорил, что машинки с надписью «Singer» – настоящие, а «ПМЗ» – поддельные (в действительности оба варианта были правильными).

Но это еще не беда. Случалось, жителя простой советской коммуналки убивали ради обладания простой, казалось бы, швейной машинкой – многие верили, что в ранних моделях использовались такие драгоценные материалы как палладий и платина. Якобы тогда еще не знали об их настоящей ценности, и обращались с ними как с обыкновенным чугуном. Но ничего подобного, конечно, не было – истинная стоимость этих металлов стала известна задолго до появления компании «Зингер».

Не менее абсурдным было и предположение, что для некоторых швейных игл используют так называемую «красную ртуть». Но для простого обывателя, уконтропупленного ради обладания столь щедрыми природными дарами это было слабым утешением.

Швейная машинка была вещью с большой буквы. Прекрасный подарок, однако не слишком доступный. Геолог Борис Вронский писал в дневнике в 1963 году:

«Завтра день 8 марта – день, в который подчеркивается, что женщина не равноценна мужчине.

Подготовили подарки нашим женщинам – бабе духи «Серебристый ландыш», нож для чистки и резки яблок и записную книжку АН СССР.

Ляле флакон духов «Кристалл» и тоже записную книжку.

Наташе – набор цветных карандашей, флакон духов и общую тетрадь.

Кроме того, договорились с Бобом о том, что сложимся по 10 руб. для «затравки» на приобретение швейной машинки в кредит».

Да, купить «общую тетрадь» было гораздо проще.

Значительно раньше, в 1927 году смоленский столяр Константин Измайлов сокрушался: «Мама сегодня купила швейную машинку за 25 рублей у свата… Денег уплатила 13 рублей, остальные через две недели. Машинка будет собственностью мамы».

А вот схожая запись в его же дневнике: «Швейную машинку отдали в ремонт Губареву. Швейную машинку, которую купили за 100 рублей у Сибирцева в мае м-це сего года сегодня отдавали в ремонт слесарю Губареву, который ее разобрал, всю прочистил и снова собрал и смазал. За работу взял 6 рублей. Теперь уже машинка наша стоит 106 рублей».

Инфляция, ничего не поделаешь.

Разве что в войну, в канун эвакуации швейная машинка – в первую очередь, в силу немалых габаритов – несколько утратила свою привлекательность для обывателя. Портняжный промысел, конечно, далеко не лишний, но ведь все за собой не утащишь, особенно по легендарной Дороге жизни. Художница Елена Мухина, блокадница, рассказывала, как пыталась избавиться от фамильной машинки: «Начала я с того, что потащила в комиссионный швейную машинку. Но сдавать ее на комиссию у меня не было времени, а за наличный расчет мне давали 96 рублей. Я решила, что это слишком дешево. В моих расчетах было продать ее за дешевку рублей за 125, 100, но уж никак не меньше. Я решила пойти на рынок. На улице меня остановила одна очень интеллигентная с виду женщина. Я сказала, что продаю машинку за 200 рублей. Она пожелала ее осмотреть и пришла ко мне домой. Осмотрев, предложила мне 150 рублей. Я согласилась, так как не хотела упускать первого же подходящего случая и тащить опять куда-то такую тяжесть. Когда она узнала, что я собираюсь уезжать и все распродаю, она стала отбирать себе вещи. Сперва книги, потом посуду, потом тряпки. Потом она расплатилась и сказала, что сейчас придет за машинкой. Вернулась она со своей соседкой. Только к вечеру они ушли от меня. Они накупили у меня разных вещей на 570 рублей. Потом я сходила к Якову Григорьевичу и сговорилась с ним, что он дает мне 550 рублей с тем, что все, что осталось в моей комнате после моего отъезд будет принадлежать ему».

Так обыкновенная подольская машинка помогла разжиться ощутимой суммой денег, далеко в этот момент не лишней.

Не все, впрочем, были столь мудры. Другой блокадник, писатель Иван Федорович Кратт делился наблюдениями: «На самолетах в ноябре эвакуировали не только рабочих заводов, но и их семьи. Аэродром похож на вокзал III класса.

Женщины с узлами, тюками, рев детей. Многие тащат с собой швейные машинки, хотя вес багажа на человека до 20 колограммов. Обычное российское «богатство» – машинка. Потом приходится бросать».

В 2011 году в Подольске был торжественно открыт памятник швейной машинке «Зингер». Казалось бы, в этой истории поставлена внушительная точка. Но нет – слухи о том, что в «Зингерах» используются драгметаллы и притом в больших количествах, ходят до сих пор. Так что владельцам этих антикварных красавиц следует поостеречься.

* * *

В тех же коммунальных комнатах, в которых проживала интеллигенция, существовал еще один предмет, пользующийся всеобщим поклонением. Но, если швейная машина чаще приносила деньги в дом, тот эта вещь их тратила с невероятной силой.

Фотоаппарат.

Содержать его было непросто. Пленки, экспонометры, проявочные бачки, пинцеты, тазики, кюветы для проявителя и фиксажа, сами проявитель и фиксаж или химические вещества для приготовления оных, раздвижная рамка для печати, красный фонарь, глянцеватель и фоторезак. Все это требовало постоянных денежных вливаний. Сами же снимки выходили смазанными и нерезкими, белесыми, но с желтыми подтеками по бокам. И даже затейливая бахрома, оставленная фоторезаком после так называемой «художественной обрезки» радовала мало.

К тому же постоянно требовалось то свежая (желательно, проточная) вода, то темная комната (как правило фотолюбители претендовали на общий чулан). Сушиться фотографии как правило, вывешивали в кухне, на тех же веревках, что белье и одежду. И даже зацепляли их теми же самыми прищепками.

 

Надо ли говорить, что многочисленные коммунальные соседи все как один осуждали домашних фотографов, что, естественно, сказывалось на психологическом климате в квартире. И вряд ли в лучшую строну.

Но порвать с этим прожорливым и неудобным увлечением было невозможно в принципе.

Первое время в ходу были громоздкие пластиночные фотоаппараты, по большей части фирмы «Кодак», оставшиеся во владении граждан еще с дореволюционных времен. Затем начался плавный переход на пленочные, гораздо более компактные дальномерные «Лейки». Увы, они были импортные, немецкие, и доставались только тем, кто имел либо много денег, либо возможность ездить за границу, но лучше и то, и другое.

Так продолжалось до 1934 года, пока бывшие беспризорные из харьковской колонии Антона Макаренко не совершили под чутким руководством самого Антона Семеновича сначала акт промышленного шпионажа, а потом воспользовались его результатами. А дело обстояло так.

В 1932 году на территорию коммуны доставили последнюю модель известнейшего и популярнейшего в то время фотоаппарата «Leica II». Этому предшествовал разговор в верхах, описанный Макаренко: «В 1932 году было сказано в коммуне:

– Будем делать лейки!

Это сказал чекист, революционер и рабочий, а не инженер и не оптик, и не фотоконструктор. И другие чекисты, революционеры и большевики, сказали:

– Пусть коммунары делают лейки!

Коммунары в эти моменты не волновались:

– Лейки? Конечно, будем делать лейки!

Но сотни людей, инженеров, оптиков, конструкторов, ответили:

– Лейки? Что вы! Ха-ха…

Вокруг те же вздохи сомнения, те же прищуренные стекла очков:

– Лейки? Мальчики? Линзы с точностью до микрона? Хе-хе!

Но уже пятьсот мальчиков и девчат бросились в мир микронов, в тончайшую паутину точнейших станков, в нежнейшую среду допусков, сферических аберриций и оптических кривых, смеясь, оглянулись на чекистов».

Дело с фотоаппаратом пошло. Вчерашние карманники и форточники полностью разобрали его, тщательно осмотрели, а затем собрали. Руки у них были умелые, а пальцы чуткие. Лишних деталей не осталось. Фотоаппарат свою работоспособность сохранил.

Пока рассматривали его устройство, кому-то пришла в голову идея – изменить механизм установки кассеты с пленкой. У оригинальной «Лейки» она осуществлялась с нижнего торца. Для коммунаров с их специфическим прошлым подобная операция не составляла большого труда. А вот у человека неподготовленного, а тем более пожилого, могли возникнуть проблемы. Решили снабдить новый фотоаппарат откидывающейся задней крышкой. Таким образом весь механизм оказывался на виду, установка и изъятие кассеты сделалось элементарной задачей.

Первые образцы, как водится, были подарены членам советского правительства. А в 1934 году первый «ФЭД» (что означало «Феликс Эдмундович Дзержинский») был, наконец, запущен в серию. Первая партия – 1800 экземпляров – была распродана молниеносно. Следующая состояла уже из 15 тысяч штук. До начала Великой Отечественной было продано 160 165 аппаратов. Всего же было выпущено более 765 фотокамер разных модификаций. Их производство прекратилось лишь в начале 1990-х, когда Украина отделилась от России, магазины оказались завалены недорогими пластмассовыми камерами-автоматами, а на горизонте маячила эпоха цифрового фото.

«ФЭД» и вправду сделался легендой. Известна история о том, как некая советская туристка уронила этот фотоаппарат со смотровой площадки Эйфелей башни. Французский гид принялся утешать ее – дескать, мадам, все к лучшему, мы вам подарим камеру известного европейского бренда, а может быть, даже американский «Кодак»» Мадам, однако, от подарка отказалась, а просто попросила, чтобы кто-нибудь спустился вниз и принес ей оброненный «ФЭД». У которого, как выяснилось, лишь слегка помялся верхний щиток. И, якобы, французы долго уговаривали продать им чудо-камеру, все повышали цену, а дама из загадочного СССР ответила согласием, только когда ей предложили обменять этого «железного Феликса» на ящик «Шанели №5».

Конечно, это всего-навсего легенда, и притом явно придуманная мужчиной, – благородные духи, в отличии от коньяка и водки, ящиками не продают. Легенда однако же не одинока – рассказывали об альпинистах, которые на спор (конечно же с американцами) сбрасывали свои «ФЭДы» с вершин кавказских гор, и камеры, ясное дело, были после этого как новенькие. Рассказывали и другие небылицы. Все эти истории активно вкручивались увлеченными фотолюбителями на коммунальных кухнях, чтобы хотя бы как-то оправдать свое столь неудобное хобби.

Факт, однако же, был неопровержим – коммунарам Антона Макаренко удалось создать уникальную камеру, которая, несмотря на свои малые габариты и вес, отличается не только высоким качеством съемки, но и фантастической надежностью. Знаменитая песня фронтовых корреспондентов – «С „Лейкой“ и с блокнотом, а то и с пулеметом» – это на самом деле про него, про «ФЭД». В то время все компактные фотоаппараты называли «Лейками» – как, например, сегодня все копиры называют «ксероксами».

А в 1952 году советские фотолюбители разделились на два класса. Первые продолжали держать свои фотоаппараты на полочках и на этажерках, а вторые убирали их в специальные шкафчики. Да и сами камеры у тех, вторых были другие.

В этот год на Красногорском механическом заводе был выпущен первый в стране зеркальный фотоаппарат «Зенит». И эта камера требовала к себе совершенно иного, более уважительного отношения.

Она так и назывался – просто «Зенит», без всяких букв и цифр. Это был первый советский фотоаппарат, процесс визирования в котором осуществлялся с помощью пентапризмы. В основу была положена конструкция дальномерной камеры «Зоркий», но имелось и принципиальное отличие. Фотограф смотрел в видоискатель – и перед ним с помощью несложной системы зеркал представало именно то изображение, которое впоследствии получится на фотопленке, а затем и на бумажном отпечатке. Здесь больше не было так называемого параллакса – смещения кадра по вертикали из-за разницы в положении объектива и видоискателя. Резкость он тоже видел как раз так, как она получится на снимке. В момент нажатия на спусковую кнопку зеркало поднималось, открывало чувствительный слой фотопленки – и происходила собственно съемка. Никаких отрезанных лбов, никаких ошибок в ГРИП – границе резко изображаемого пространства. Все выходило именно так, как задумал фотограф.

Кроме всего прочего, это была надежная, увесистая и внушительная штуковина. «Зенит» сразу стал популярен. А в 1957 году одна из камер побывала в космосе – очередное достижение, работающее на силу бренда.

Затем началась череда усовершенствований. Вместо «Зенита-2» был «Зенит-С», который отличался более качественным затвором и синхроконтактом для вспышки.

Начиная с «Зенита-3», большое внимание стали уделять экспорту фотоаппарата. Гордое слово «Зенит» заменилось не менее гордым «Zenit». И, хотя среди иностранных покупателей явно преобладали граждане социалистического лагеря, это сделало бренд еще более мощным, еще более легендарным.

Своего рода шагом вперед стал «Зенит-4». Начиная с этой модификации, в фотоаппарат стали встраивать экспонометр. До того приходилось пользоваться внешним. Тогда же был существенно расширен и диапазон выдержек – возможности фотографа заметно увеличились.

«Зенит-5» поразил соотечественников. В нем был электропривод протяжки пленки. Курок, который приходилось взводить большим пальцем правой руки, казалось, навсегда ушел в прошлое.

Тем не менее, он вернулся уже в шестой модели. Она вообще вышла скорее упрощенной, чем технически продвинутой. С одной стороны, это был, конечно, минус. Но с другой – весьма заметный шаг в сторону доступности качественной фотографии как таковой. Да и особенной надежностью электромеханизм не отличался, а курок действовал безотказно.

А потом явилась самая популярная, самая массовая модель – «Зенит-Е». Названием она обязана своему главному разработчику – директору Красногорского завода Николаю Егорову. С этого времени пошла традиция присваивать «Зенитам» буквенные обозначения, руководствуясь именно этим принципом.

Выпускали и «Зенит-ЕС» – фоторужье с прикладом и настоящим оружейным курком. Называлась эта штука «Фотоснайпер». Продавалась в специальным чемодане – вместе с камерой, ружейным блоком и огромным длиннофокусным объективом в комплект входили бленда, всевозможные держатели, отвертки, ремни, крышки и кронштейны, а также четыре цветных светофильтра – для разных эффектов.

Фотоохота в то время была популярна и пропагандировалась как альтернатива охоте обычной. Все птички оставались живы и здоровы. Пострадать могли лишь их изображения. Поскольку брак в то время гнали в совершенно фантастических масштабах.

На «Зенитах» экспонометр, пусть и существовал, но с первых же дней эксплуатации начинал дико врать, а затем и вовсе тихо умирал. Приходилось таскать с собой внешний – коробочку с большим количеством шкал и крутилок. Вес, конечно, не велик, но без него было как-то свободнее, что ли.

При этом сам производитель признавал свою халтуру. Вот цитата из материала, опубликованного в 1966 году в красногорской заводской многотиражке «Советский патриот»: «Большой спрос на фотоаппараты “Зенит-Е», часто его нет в продаже. Аппарат в целом хороший, но товароведы подсчитали, что около 40 процентов камер поступает с браком. Это слишком много».

Увы, со временем качество не росло. Чем более массовым становилось производство, чем больше становилось в нем всяких усовершенствований, тем чаще все это хозяйство давало сбой. Помимо уже упомянутого мертворожденного экспонометра фотоаппарат обладал массой других недостатков. Его заклинивало, он рвал пленку или же засвечивал ее, вытягивал хвост пленки из катушки (в результате все, опять таки, засвечивалось), ошибался в экспозиции и просто банально ломался.

Кто и где?
Кто проживал в коммуналках

По большому счету, коммуналка – идеальный генератор случайных чисел. В том-то и состоял их ужас – общими стенами и общим бытом связывались самые разные люди. И не имели возможности разойтись по сторонам. Да, иногда в этом калейдоскопе складывались презанятнейшие узоры. Но подобное случалось редко – в соответствии с теорией вероятности. Чаще в одном помещении оказывались люди, совершенно того не желавшие.

Татьяна Окуневская, будущая известная актриса, в детстве проживавшая в огромной коммуналке на Никитском бульваре, вспоминала о своих соседях:

«Один холостяк, интеллигентный человек, какой-то служащий, немолодой, солидный… Рядом с интеллигентом живет рабочий с тремя детьми. Как только этот интеллигент приходит домой, этот рабочий, всегда пьяный, выпускает своих троих детей под его дверь, и начинается светопреставление: этот рабочий хочет выселить интеллигента и занять его комнату.

Есть партийный работник, который кем-то был в революцию, теперь больной, пожилой, злой, на пенсии, жена из деревни. В квартире он высший класс и верховный судья.

Есть еврейская семья, муж и жена. Она очень красивая, тихая, безропотная, у нее никого на свете нет. Он – маленький урод, на кривых ногах, с крохотными глазками, с огромным носом, лысый, рот с кривыми зубами. Его ненавидят за то, что он издевается над женой, устраивает ей сцены ревности, запирает ее в комнате неделями, бьет, все это слышно и видно, после скандала она выходит в синяках, он даже на кухне при всех начинает ее щипать. Один раз, когда раздались ее стоны, Папа вскочил с криком «половой маньяк» и ринулся к двери, все повисли на папе и схватили Бишку, Бишка тоже рвался вместе с папой. Я боюсь спросить у папы, что такое «половой маньяк», а вскоре в ванной комнате, когда никого не было, этот «половой маньяк» схватил меня за грудь, я дала ему пощечину и папе, конечно, не рассказала, потому что стало бы меньше на одного жильца. Но теперь я этого «полового маньяка» боюсь. Папа правильно всех их опасается. Они уже откуда-то знают, что папа выписан из квартиры, и хитро выспрашивают, где он живет и разошелся ли с мамой».

Соседство подчас складывалось самое неожиданное. Да и формировалось то соседство иной раз самыми абсурдными путями. Писатель Исаак Бабель жил в огромной двухэтажной квартире вместе с австрийским инженером Бруно Штайнером, главой представительства фирмы «Элин», продававшей оптом разное электрооборудование. На первом этаже были передняя столовая, кухня и общий кабинет. А на втором – спальни.

Дело же обстояло так. Сначала представительство было достаточно большим, насчитывало несколько специалистов, и все они проживали в этой роскошной шестикомнатной квартире. Но в какой-то момент объемы торговли весьма ощутимо уменьшились, а потом и вообще сошли на нет. Всех, кроме Штайнера, отправили обратно в Австрию, его же оставили в качестве технического консультанта по уже проданным агрегатам.

 

Опасаясь, что к нему подселят кого-нибудь совсем неподходящего, он через свою знакомую, писательницу Лидию Сейфуллину, вышел на Бабеля, который в это время не имел собственного жилья. Решив, что Исаак Эммануилович – совсем не худший вариант, он пригласил его в соседи. Бабель согласился. Рассказывал: «Мы разделили верхние комнаты по две на человека, а столовой и кабинетом внизу пользуемся сообща. У нас со Штайнером заключено „джентльменское соглашение“, – все расходы на питание и на обслуживание дома – пополам, и никаких женщин в доме».

Напротив дома находился храм Николая Чудотворца в Воробине, а сам переулок назывался Николоворобинским. Бабель прикидывался краеведом, уверял своих гостей, что церковь называется «Никола в Воробьях», так как «была построена с помощью воробьев, то есть в том смысле, что воробьев ловили, жарили и продавали».

* * *

В те времена возникло целое искусство – искусство подселения. В частности, художник Валентин Кудров, только вернувшийся с фронта Гражданской войны, ходил искать себе квартиру, переодевшись в более респектабельный костюм своего приятеля, тоже художника Евгения Чарушина: «Чтобы не пугать никого своим солдатским видом, переодеваюсь во все чарушинское – известно, что по одежке встречают, – и хожу по адресам. На 8-й линии попадаю в большую богатую квартиру, где сдается комната с мебелью… Разыгрываю из себя молодого человека из „хорошего дома“. Все идет как нельзя лучше, цена божеская, и я, не раздумывая, соглашаюсь».

Поясню насчет цены. Был небольшой период – разумеется, во время нэпа – когда ответственный квартиросъемщик считался как-бы владельцем квартиры, и за сданные комнаты получал пусть символическую, но плату. Правда, этот пережиток прошлого довольно быстро отменили.

Впрочем, иногда случалось и такое: «Совершенно неожиданно я узнала, что на Фурштатской (теперь Петра Лаврова) бывшая домовладелица под большим секретом продает за двести рублей две больших комнаты. Мы с мужем отправились туда, познакомились со старушкой-владелицей квартиры, и, хотя подобные продажи были совершенно незаконными, пообещали совершить эту сделку».

Черный рынок недвижимости процветал.

* * *

Разумеется, в этой системе существовали и определенные риски. Одним из подобных рисков оказался, среди прочих, поэт Анатолий Мариенгоф. Он писал:

«В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.

Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).

Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.

Бабушка инженера, после такой большевистской операции, заподозрила в нас тайных агентов правительства и стала на целые часы прилипать старческим своим ухом к нашей замочной скважине.

Тогда-то и порешили мы сократить остаток дней ее бренной жизни.

Способ, изобретенный нами, поразил бы своей утонченностью прозорливый ум основателя иезуитского ордена.

Развалившись на плюшевом диванчике, что спинкой примыкал к замочной скважине, равнодушным голосом заводили мы разговор такого, приблизительно, содержания:

– А как ты думаешь, Миша, бабушкины бронзовые канделяберы пуда по два вытянут?

– Разумеется, вытянут.

– А не знаешь ли ты, какого они века?

– Восемнадцатого, говорила бабушка.

– И будто бы работы знаменитейшего итальянского мастера?

– Флорентийца.

– Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.

– Отвалят.

– Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.

– Потащим.

За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.

А в понедельник заново заводили мы разговор о «канделяберах», сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни.

Вскоре раздобыли себе и сообщников на это гнусное дело.

Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев».

Принимал участие в этом забавном фестивале и Сергей Есенин: «Перед тем как разбрестись по домам, Есенин читал стихи. Оттого ли, что кричал он, ввергая в звон подвески на наших „канделяберах“, а себя величал то курицей, снесшейся золотым словесным яйцом, то пророком Сергеем; от слов ли, крепких и грубых, но за стеной, где почивала бабушка, что-то всхлипнуло, простонало и в безнадежности зашаркало шлепанцами по направлению к ватерклозету».

Так развлекались стихотворцы первых лет советской власти, находившие, по молодости лет, радости даже в коммунальном проживании.

В отличие от бабки в шлепанцах.

И опять Мариенгоф, и снова тема «грамотного подселения»: «К осени стали жить в бахрушинском доме. Пустил нас на квартиру Карп Карпович Коротков – поэт, малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.

Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.

Выпустил он за короткий срок книг тридцать, прославившихся беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.

Тем не менее расходились книги довольно быстро, благодаря той неописуемой энергии, с какой раздавал их со своими автографами Карп Карпович!

Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи.

Риск был немалый.

В девятнадцатом году не только ради сала, но и за желтую пшенку неделями кормили собой вшей в ледяных вагонах. И все же пришлось веселому человеку самому съесть свое сало.

Комната у нас была большая, хорошая».

Но это еще не конец эпопеи.

«Мы перебрались… в маленькую квартирку Семена Федоровича Быстрова в Георгиевском переулке у Патриарших прудов.

Быстров тоже работал в нашей лавке.

Началось беспечальное житье.

Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные оконца, крохотная кухонька с огромной русской печью, дешевенькие обои, словно из деревенского ситца, пузатый комод, классики в издании приложения к «Ниве» в цветистых переплетах – какая прелесть!

Будто моя Пенза. Будто есенинская Рязань.

Милый и заботливый Семен Федорович, чтобы жить нам как у Христа за пазухой, раздобыл (ах, шутник!) – горняшку.

Красотке в феврале стукнуло девяносто три года.

– Барышня она, – сообщил нам из осторожности, – предупредить просила.

– Хорошо. Хорошо. Будем, Семен Федорович, к девичьему ее стыду без упрека.

– Вот, вот!

Звали мы барышню нашу «бабушкой-горняшкой», а она нас: одного – «черным», другого – «белым». Семену Федоровичу на нас жаловалась:

– Опять ноне привел белый…

– Да кого привел, бабушка?

– Тьфу! сказать стыдно.

– Должно, знакомую свою, бабушка.

– Тьфу! Тьфу!., к одинокому мужчине, бессовестная. Хоть бы меня, барышню, постыдилась.

Или:

– Уважь, батюшка, скажи ты черному, чтобы муку не сыпал.

– Какую муку, бабушка?

Знал, что разговор идет про пудру.

– Смотреть тошно: муку все на нос сыплет. И пол мне весь мукой испакостил. Метешь! Метешь!

Всякий раз, возвращаясь домой, мы с волнением нажимали пуговку звонка: а вдруг да и некому будет открыть двери – лежит наша бабушка-барышня бездыханным телом.

Глядь: нет, шлепает же кожаной пяткой, кряхтит, ключ поворачивая. И отляжет камешек от сердца до следующего дня.

Как-то здорово нас обчистили: и шубы вынесли, и костюмы, и штиблеты. Нешуточное дело было в те годы выправить себе одежку-обувку.

Лежим в кроватях чернее тучи.

Вдруг бабушкино кряхтенье на пороге.

Смотрит она на нас лицом трагическим:

– А у меня сало-о-оп украли. А Есенин в голос ей:

– Слышишь, Толька, из сундука приданое бабушкино выкрали.

И, перевернувшись на животы, уткнувшись носами в подушки, стали кататься мы в смехе, непристойнейшем для таких сугубо злокозненных обстоятельств.

Хозяйственность Семена Федоровича, наивность квартирки, тишина Георгиевского переулка и романтичность нашей домоуправительницы располагали к работе».

Таким был пресловутый нерв этой эпохи.

* * *

«Эпоха коммуналок и „уплотнений“”», как назвал ее Владимир Лакшин, делала из людей каких-то монстров. Ильф и Петров описывали совершенно реальную ситуацию:

1Н. А. Заболоцкий «Вечерний бар» (1926).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru