bannerbannerbanner
Я в свою ходил атаку…

Александр Твардовский
Я в свою ходил атаку…

– Зина, скорей…

Он, видимо, пробовал дострелиться – у виска был опал, – но не мог наставить винтовку прямо в висок.

Подбежал и Новоженин, санинструктор.

Я отрезала ногу садовым ножом, который был при мне, забинтовала.

Перенесли мы его в хату. Лежал тихо, только слезы катились из глаз.

А ногу мы зарыли в садике. Это было в 3 ч. дня.

Вызвал комбат, капитан: «Будем отходить».

Потом прибежал мальчик (может быть, тот самый):

– Тетенька, лейтенант умер за родину.

Отходили по балкам полуразрушенного моста (другого). Нужно было вынести Дульднера (контуженного той же миной). Из деревни его привел один боец.

Вела его под руку, через реку перебирались – я с одной, боец с другой стороны – лейтенант посередине, – так и карабкались. Отстали от своих. Стало темнеть.

Лейтенант:

– Не могу дальше…

У меня было две фляжки, в одной водка, в другой вода. Дала ему воды. Пошли. Накинула ему на плечи плащ-палатку. Перед лесом наткнулась на провод (немецкий). (Дульднер – ком[андир] роты.)

– Разрезать обязательно…

А сам почти без памяти. Ножа нет, достала свой садовый нож. Он пилил этот провод минут пятнадцать. И так больно было прислушиваться. Концы отвели в стороны и замаскировали, чтоб не сразу обнаружить их было можно.

Часа три шли втроем. Послали бойца узнать, в каком направлении ушел батальон. А сами прошли немного – наперекрест идет немецкая машина с зажженными фарами (красновато-синими) и два мотоцикла следом.

В стороне неподалеку стоял подбитый танк. Мы были возле хлебных копен. Легли. «Конец нам».

– Вы хоть не кашляйте, товарищ лейтенант…

На мотоциклах было по трое. Одна машина остановилась, слез передний, покопался чего-то (потом не спеша помочился на дорогу). Затрещали дальше.

Побрели дальше. Встречает тот боец, что посылали вперед.

– Б[атальон] ждет вас.

Пришел еще связной и пошли все четверо.

На рассвете – опять переправа.

Построен был кой-никакой мостик, по которому лейтенант перешел уже хорошо.

В деревне попросили для него парного молока, пошли дальше. В 4–5 ч. пришли в батальон.

(Один из тех восьми, что остались в деревне, после заходил в батальон в одежде «окруженца», спрашивал «сестру Зину», но я была занята и не повстречалась с ним.)

А уже за Сеймом вызвалась идти в разведку. Там «в окружении» оставалась моя шинель, и меня попрекнули этим. Я и вызвалась при первом случае. Меня отпустили, как знающую эту местность. (Здесь училась.) Пошла с 9 бойцами – десятая. Четыре дня была в Рыльске и два дня в деревне Романово (там жила подруга по техникуму – Валя).

Бойцы должны были подобрать оружие, оставшееся в окружении и испортить бронемашину. Рядом стояла еще машина с медикаментами.

У Вали узнала, что ключ от бронемашины у одного дядьки (коммуниста).

– Отдавай.

– Не отдам. – Вертится, хитрит; он из хаты, я из хаты.

Распахнула пальто, под которым была гимнастерка, вынула пистолет:

– Отдавай или конец. – Сама спокойна, голос спокойный.

– Пистолет ты спрячь, а скажи, кто такая и покажи документы.

Показала комсомольский билет. Отдал.

Спрятала ключ и говорю:

– Ну, раз ты уж отдал ключ, так скажи, где батарея немецкая.

Достала карту, он рассказывает, а я по карте отмечаю (где батарея – крестик, где пехота – три точки).

А дядька – пожилой, с хитрой бородкой, и все мне казалось, что ключ не тот он мне дал и рассказывает не то. Пошла. Леса там я знала. Забрала свою шинель в том месте, где оставила. Зашла на собрание, устроенное немцами, с узелком, в котором была шинель и яблоки.

Немец, седой, в черных очках, сидел за столом под образами. Избрали старостой одного старого колхозника. Немец, заслышав в задних бабьих рядах ропот на то, что «все забрали» и т. д., сказал через переводчика.

– Мы всем вас будем снабжать.

Пошла в Семеновку разведать, как там и что. Оказалось, там только два пулемета, а 25 машин с пехотой, о которых говорил дядька, ушли в другое место.

Пришла на свою батарею, показала свою бумажку (документ), рассказала командиру батареи. Затем в полк. Бойцы перевезли винтовки.

––

В шинели, наверно, была фотокарточка Кожанова.

Бронемашину могли увести, раз ключ был.

Лейтенант, с кот[орым] адъютант ходил в разведку, мог также быть влюблен в нее. И любил своего друга.

––

В деревнях, ожидая немца, надевали смертные рубахи.

16. III Р.Т.

Из рассказов прокурора Ильи Ефимовича

Недавно пришел из окружения один работник прокуратуры. Органы его задержали и доставили как подозрительного. Но здесь он достал завернутый в грязную тряпицу препоганого вида ржаной пирожок, разломил его и вынул партбилет и свою прокурорскую печать, которые были очень ловко запечены в пирожок.

Он рассказывает, что в деревнях творятся сложные и интереснейшие процессы и преимущественно и решительно в нашу пользу. Идут «дебаты». Ненависть к немцам – неизмеримая. Старосты и прочие ставленники немцев уже не те, что были. Кто и на совесть прежде служил немцам, теперь стремится сделать что-нибудь для собственной реабилитации перед лицом советской власти, в приход которой верят безусловно. Есть свои «стратеги», следящие за ходом военных действий, поскольку это там возможно, и комментирующие их. На станции ж.д. мужики, грузившие сани, стояли кружком и с жадным вниманием следили, как один чертил на снегу палкой Южный фронт, Крым, – объяснял про «фланги» и т. п. Сталин, говорят, собрал великую армию и идет на решительный бой. Сеять будем при советской власти.

Правда, скирды, оставшиеся в поле, делят на месте и на себе, на коровах – кто как, перевозят и обмолачивают отдельно. Но нужно иметь в виду и то, что старосты часто – люди, верные народу и его интересам. «Режьте, ешьте – пока немец не забрал. Прячьте».

Есть и другой тип: «Это вам не советская власть – забудьте жить, как жили. Герман баловаться не даст».

И будто бы такого рода «строгости» и внушения имеют обратную силу, силу агитации за советскую власть.

Много вреда принесли дезертиры, которые для оправдания своего бегства домой рисовали самую ужасную картину положения дел в стране и на фронте. А проверить трудно. Но правда постепенно просачивается. Попадаются листовки, газеты (6 р. экземпляр).

Окруженец рассказывает такой случай, происшедший с ним, когда он подходил уже близко к линии фронта.

Зашел в избу, попросил разрешения погреться на печке. Разулся уже – ноги были мокрые, обувь скверная. Задремал, пригрелся. Вдруг слышит, что в хату вошли посторонние.

– Молодой человек, а молодой человек, с печи слезать придется, как ни хотите.

– А что?

– А то, что ночевать вам не здесь, а в другом месте. Идемте за нами.

Ну, думаю, пропал. Берут. Однако ничего не заметно еще, ведут меня на другой край деревни в избенку, где только старик да старуха: «Вот вам постоялец». Ничего не понимаю, держусь на всякий случай простачком. Сижу на лавке, а старик так это странно, боком по кругу, как петух, прошелся передо мной раз-другой, рассмотрел, значит. И вдруг говорит:

– Ну, что, большевичок, есть небось хочешь?

– Нет, – говорю, – не хочу, спасибо.

– Врешь, малый, есть ты хочешь, это я вижу. Доставай, старуха, чего-либо, корми советскую власть, благодари ее за все, что она нам… Ты, может, не знаешь, к кому ты в гости пришел, большевичок? К кулаку. Понял? Кулак я. Два года мерзлую землю грыз за Котласом. Вот, брат, какие дела.

Парень видит, что нужно поддакнуть, и сказал что-то вроде того, что, мол, все это, конечно, очень печально, много, мол, вам пришлось пережить.

Старик вновь прошелся перед ним петухом, вновь присмотрелся и вдруг с разочарованием вроде и нерешительно протянул:

– A-а! Да ты, видно, и вправду Тюха-Матюха (в этом роде). А может, прикидываешься? Да говори уж! Все равно. Давай, старуха – что там есть, тащи, корми большевика, свой ведь. Правда, свой? – спросил опять быстро.

Парень опять что-то невразумительное.

Тогда старик и пошел:

– Эх, ты. Ничего ты, я вижу, не смыслишь в вопросах. Да ведь нам, кулакам, при советской власти только и жить было. Понял? Нет. Ну, так я объясню. Меня советская власть ни за что ни про что два года мытарила в ссылке, всего движимого-недвижимого лишила. Так. Но тут есть секрет. Секрет в том, что она – наша старая, сов[етская] т. е. власть – она своего над виром[5] потрясет, а в вир не бросит. Сегодня обидит, а завтра приласкает. Потому что своя она и навеки справедливая наша власть! Слушай. Когда меня сгребли да туда – за Котлас, так меня в телятнике везли. А как разобрали мое дело в Москве, так обратно меня со старухой уже классным доставили. Да еще там на всю деревню дудок да цимбал накупил – тут неделю целую свадьба была настоящая. Это зло причинила мне советская власть. Правда. А поглядим с обратной стороны. Сыны у меня (загибает по пальцам): первый – начальник механизации южной дороги. Ты понимаешь, что это такое? Это – министр! Он – к Кагановичу, Каганович – к нему, – запросто. Второй – в городе один целую газету пишет. Один! Дальше. Третий – в Центросоюзе, в Москве, начальником. Ты, может, думаешь, что Центросоюз – это вообще кооперация? Нет. Это исключительно – товары для нас, для села. Три. А четвертый, думаешь, так себе. А он в одной академии со Стахановым учится. Вот. Выходит, какой же я кулак. А я и не кулак вовсе. Это я нарочно так. Я хотел только разобрать вопрос с такой точки зрения. И вот даже с этой точки зрения – советская власть – наша родная и за нее мы должны хоть жизнь положить… и т. д.

 

Этот старик вывел парня и еще четверых бойцов особыми безопасными тропками к линии фронта.

Из рассказа Н. Кутаевой

Один был ранен в ногу, в такое место, что стеснялся перевязаться.

– Давай, давай перевяжу. Нашел чего стесняться. Нужен ты мне очень…

– Нет, – говорит, – ничего. Я до медсанбата доеду.

Доехали, а там сплошь – девушки.

– Что, может быть, так и на Урал поедешь?

Она так надорвалась, изнурилась, простудилась эта девчонка на войне, что просто стала гаснуть. Пошли по ней фурункулы, сама худышка, бледная. И говорит о себе виновато, грустно:

– Перевязать я, конечно, перевяжу, но вынести уже не вынесу. Знаю – не вынесу.

––

Дня три свистела такая страшная, предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь в степи и возможны. На дорогах позастряли машины, на санях тоже не езда была. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, замело корову, овец… А сегодня утихло, прояснилось и стало хорошо, морозно и тихо. Вечером опять закат, почти такой, как тот, что поразил меня дней пять назад. Тогда я остановился и долго не мог оторваться не от самой картины, а от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд ли когда в жизни был так взволнован зимним пейзажем. Закат стоял над дорогой – широкой, укатанной зимней степной дорогой на выезде из деревни. И на необычайном малиновом фоне его вставали густые синие и серые дымы деревни. И все было так непередаваемо говоряще и значительно – степь, Россия, война, – что сжималось сердце. Может быть, это зрение уже моего возраста.

Чувствую вообще, как бесповоротно и всерьез переступил последний порог поздней юности. Страшно и больно, что утратилось что-то – не молодость, свежесть внешняя, – а то страстное любопытство ко всему – книге жизни, памятливость и т. д., а – главное, какой-то неизменный радостный праздник в будущем, в который теперь еще смутно верится порой, но больше по привычке.

––

Видел одну девочку, уже девушку, но очень молодую, очень милую, хоть и провинциальную. И заметил за собой, что не потянуло смущать ее головенку чем-нибудь, и смотрел на нее с невольной и приятной мыслью, что скоро у меня будет такая дочь. И вообще все пустое надоело. Мысли об опасности, смерти тоже притупились. Постепенно все становится на место. Если не вести себя на этой войне, как следует, то и оставаться жить после незачем.

Завтра полечу к танкистам.

16. III А.Т. – М.И. Д/а п/п 28 – Чистополь

…Нахожусь с 25 февраля в командировке. Сейчас пять дней уже, как приехал с передовых, но не домой, а в штаб соединения. Здесь писал и передавал телеграфом материал в редакцию. Материал хороший, но обработать как следует почти нет возможности. Живу с корреспондентом «Красной Армии» Нидзе в хатенке холодной, неуютной и, главное, – со скверными стариками хозяевами. Насколько хорошие бывают русские люди, настолько ж порой и мерзостные… Трудность еще та, что писать надо набело сразу (где уж от руки переписывать все!) и так, чтоб телеграфистка свободно читала. Поэтому пишешь не своим каким-то почерком. Но в редакцию меня не тянет – тяжело мне там. А здесь всюду хорошо встречают, есть замечательно интересные люди. А места эти – бунинские, тургеневские. Я даже некоторые названия населенных пунктов узнаю, как будто я здесь бывал. Но места не очень хороши – лесов нет, степи. Сегодня только прекратился буран, какие мы с тобой знаем только по описаниям… Завтра полечу к танкистам… Побывал, полазал кое-где, видел «фрицев» на их позициях простым глазом. Все было тихо. Но, наверно, когда ты получишь это письмо, будет много хороших новостей…

Наверно, после этой столь длительной командировки что-нибудь изменится и в моей жизни, м.б., наконец, придет телеграмма об отпуске. Я теперь чувствую, мог бы писать. На фронте дела хороши…

М.И. вспоминает:

Михаил Нидзе – корреспондент газеты «Красная Армия». По-видимому, он был на некоторое время за 40-й Армией: обычно у него останавливался А.Т., посещая Ястребовку, а фактически у тех «старика и старухи», что описаны в «Теркине» и у которых М. Нидзе снимал угол.

Добрые отношения с этим корреспондентом сохранились и после отъезда А.Т. с Юго-Западного фронта. Михаил Нидзе не забывал послать товарищу поздравительную открытку с майским праздником или Октябрьской годовщиной. Потом открытки перестали приходить.

Я пыталась узнать о судьбе этого человека: где, когда он погиб? Но безуспешно.

17. III Р.Т.

Сегодня полечу к танкистам.

Кое-что из того, что осталось в памяти от первой здешней поездки.

Комбат Красников

Еще в дивизии я слыхал, что есть один комбат без звания и с не снятой судимостью. Но когда приехал в этот батальон, как-то не придал значения тому, что у командира пустые петлицы. Мало ли, как сейчас ходят.

Сразу было видно, что человек это цельный, старательный и знающий. Он так любит показывать оборону своего участка, как добрый предколхоза спешит, бывало, повести тебя на скотный двор, туда, сюда… Гостей было многовато, и я предложил не ходить всем сразу в охранение, так как слышал, что видимость для немцев очень хорошая. А предложил разделиться на две группы. Но основная часть гостей должна была через час выступить на митинге, а через полчаса после того уехать в другой батальон, словом, пошли все 10–12 чел. Не пошел я да еще один человек, секретарь партбюро полка. Красников говорит: я их быстренько проведу, а с вами мы потом все как следует, все вам расскажу, покажу. И в его добрых, серых, несколько воспаленных глазах и чуть виноватой улыбке на немолодом уже и несколько землистом, несвежем лице было опасение: может быть, я совсем не хочу туда пойти, посмотреть его «хозяйство». Гости проходили по всей или части системы часа два, уже вечерело, а прошел митинг, вовсе нужно было ехать. Красников прощается с гостями и вдруг видит, что и я с ним прощаюсь.

– Как? А я думал, вы у нас поночуете.

А ночевать как-то мне уж совсем не хотелось: только что вблизи хаты разорвалось 3–4 снаряда и, как бывает в этих поездках, вдруг потянет из такого-то места, подло потянет в другое, более безопасное. И какая-либо случайность кажется особенно бессмысленной и нелепой именно здесь.

Прощаюсь, извиняюсь, жму ему руку, а у него такая трогательная растерянность на лице. Он не считает себя вправе даже показать, что он обижен, а обижен он, как я потом узнал, был серьезно. И когда я узнаю об этом, я на другой же день взял лошадь в полку и поехал обратно в батальон. Как он обрадовался, Красников! Ведь он, видно, решил, что люди перестают им интересоваться, узнав, что он судимый, сидел в тюрьме и т. д.

Провел он меня всюду, где только можно было, по снежным ходам сообщения, просто в целик по снегу и по дорогам, рассказал, что к чему, дал выпустить очередь из пулемета, произвел выстрел из противотанковой немецкой пушчонки, в общем, занимал гостя, чем мог. Потом с группой его командиров закусили, выпили, причем Красников совсем уж доверчиво наклонился ко мне за столом:

– Пусть разойдутся, а мы еще потом добавим, по капельке.

Я не высказал охоты пить больше и вскоре стал прощаться.

– Расскажите вы мне, – говорю, – свою историю, только забудьте, что я человек, берущий все на карандаш. Расскажите, если можете, откровенно, по-товарищески.

И он мне рассказал все так, что не было тени сомневаться в правдивости его слов. Он был уже майором, член партии, учился на третьем курсе академии. А вышел из красноармейцев, из батраков, малограмотный, подучился лишь после гражданской войны. Но он был – то, что называется слаб – относительно водочки.

Случился с ним один грех – он чуть не лишился партбилета, и лицо, которое теперь не стоит называть, вызвав его в кабинет, сказало жестко и твердо этому робкому от своего порока Красникову:

– Я пьяниц не люблю и у себя не потерплю…

Он еще более оробел, но дело мало-помалу улеглось. И вот он собрался впервые, может быть, за всю жизнь на курорт, в отпуск, получил деньжонки, встретил, конечно, старого товарища и «рванул».

Его отчислили из академии, исключили из партии и послали командовать батальоном.

А в [19]38 г. понадобилось в части кого-то «разоблачить», и вот его разоблачили, как человека, высказывавшего некие вещи в пьяном виде. И хотя он хорошо знал, что уж что-то, а антисоветских мыслей он высказывать не мог, но так и не сумел оправдаться, так и пошел со своей виноватой улыбкой в тюрьму, как бы неся в себе скрытое сознание другой виновности, которую уж он не в силах отрицать, хоть о ней ему и не говорили.

В [19]41 г. выпустили. Жизнь была разбита, жена, похоже, покинула его. Где-то есть дочурка, о которой он упомянул с нежностью, опять же робкой и виноватой. Работал по уборке хлебов, косил, возил, зарабатывал, выпивал. Пришла война близко к родным местам – пошел в ополчение. Оттуда его взяли на пополнение этой дивизии.

Сказал я ему все, что мог утешительного, ободряющего, и уже окончательно усевшись в санки, говорю:

– Только, мол, берегите хорошее настроение, добрый дух, все будет хорошо.

– Спасибо, спасибо. Ничего.

И вдруг с робкой шуткой и горечью добавил, когда я уже отъезжал:

– А если настроение упадет – сто грамм и все в порядке.

––

Даже в рассказе Кутаевой (медсестра) была такая деталь:

– Ползу среди трупов, среди раненых и вдруг вижу – ползет Красников, лицо в крови (нос разбил), пьяненький и улыбается.

––

Рассказы девушек, особенно Зины Абрамович, как-то сами собой связались с одним впечатлением летнего периода войны. Ехал я, сидя задом к кабине на открытом грузовике. Заходило солнце (помню даже, что поразительно правильно был перерезан красный диск пополам тоненьким, как ниточка, облачком), лежала большая тень от рощи, к которой мы подъезжали. Обгоняем колонну бойцов, уже вошедшую в тень. Вижу, вне строя по обочине идет типичная девушка с санитарной сумкой. И такая она молоденькая, недавняя, но идет уже, может быть, не один день и с виду серьезная, скромная, не из тех, что делают глазки. Я залюбовался ею в те секунды, покуда позволяло расстояние, и успел невольно улыбнуться ей. И она улыбнулась, но так хорошо, не кокетливо, что и запомнилось. А это, может быть, и была такая, как Зина Абрамович. И может быть, ее уже нет на свете.

А может быть, и так, что она состоит любовницей третьего сменившегося в дивизии полковника и поет, пощипывая гитару:

– Ты скажи, ска-а-жи, бро-дя-а-га (под цыганку).

А когда выпьет больше, чем может, плачет и выкрикивает истерически: «Мамочка, мама, не думай…»

Так или иначе, но она уже на 10 лет старше, чем была, когда уходила в ту огромную тень от рощи и смотрела прямо на июльский закат, дробящийся меж стволов берез и лежащий на пышной, некошеной траве, какой в то лето можно было много видеть.

26. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Что мне сообщить тебе о своей жизни теперь? Приехал, начинаю писать, но все так не по-настоящему, все это не то. И надоело мне здесь предельно – хочется перемены. Трудно работать в таком органе, он меня не поднимает, а снижает. И от этого работа не веселит. Но настроение у меня доброе…

Получил наконец звание «старший батальонный комиссар» – три шпалы…

А.Т. – дочери Вале

Дорогая дочурка! Спасибо за твое письмо, которое ты прислала в одном конверте с маминым письмом. Ты, Валюша, пишешь, что на чистом клочке бумаги от моего письма делала задачи. Теперь я в письмо вкладываю тебе еще отдельный листок чистый. Так буду делать в каждом письме. А тетради (5 штук) берегу для тебя и пришлю, как только будет подходящий случай.

До свидания, дорогая моя. Я не прошу тебя помогать маме, потому что знаю, – ты и так ей помогаешь. Когда я приеду, ты будешь отдыхать и читать, а я буду вместо тебя по хозяйству. Целую тебя и Олю. Привет маме, поцелуй ее, Валя. Папа.

30. III А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Случилось так, что за время поездки в Москву и за месяц, который я провел в командировке, я очень мало выступал в своей газете. Наша «костяная нога» – редактор <Л.И. Троскунов>, по-видимому, не захотел понять, что это вызвано объективными обстоятельствами, «накапал» на меня начальству, и вот вчера меня вызывал начпуфронта <начальник политуправления фронта>: «Почему вас не видно, не слышно в газете, что мешает?..» и т. д. Мало было приятного для меня в этой беседе, но я уже давно разучился огорчаться по таким поводам. Немножко обидно было только то, что тормошить меня стали тогда как раз, когда я сам по себе изготовился к активной деятельности. Не говоря уже о том, что еще из командировки прислал телеграфом 4 статьи, из которых только одна (слабейшая) напечатана, а остальные лежат, размер тяжелый для нашего формата. И все же это ничего. Как я собирался писать, так и буду писать. А, кажется, дай мне хоть какой-нибудь изолированный уголок, чулан – я много бы наворочал. Поездки не проходят даром. Но это все более или менее внешнее. А внутреннее сложнее, хотя и связано с внешним. Вася Гроссман, со свойственным ему пониманием вещей, толкует это как то, что свое во фронтовой газете я отработал, т. е. что писать так, как в первые месяцы, я уже не могу, мне нужно писать иначе, короче говоря, мне нужно в большую газету…

 

О том, что я уйду из этой газеты, я уже думаю как о решенном. Я только не могу сейчас поднять этот вопрос. Наверно, в мае удастся получить разрешение на отпуск, а там уж я попробую связать свою судьбу с иными обстоятельствами и условиями.

Очень хочется работать, очень мешает обстановка, мешает даже затянувшийся отъезд Гроссмана. Я точно сам собираюсь в отъезд туда, в Чистополь, к тебе и детям, к каким-то мыслям, которые как будто только там могут прийти. Я очень рад за него и больше, чем кому-либо, желаю ему успеха… это мой лучший товарищ, который все хорошо и благородно понимает и оценивает, признаюсь, совсем уныло здесь станет мне без него. Совсем один в известном смысле…

31. III М.И. – А.Т. Чистополь – Д/а п/п 28

…Впечатление о «Легенде». Прямо сказать, я ожидала большего. Сохранившееся обаяние от твоего устного рассказа вместе с представлением о стихах, которые должны были бы еще более придать прелести рассказу, – настроило меня на ожидание чего-то очень и очень сильного… плохих стихов нет, плохих строф – нет, много хороших мест, в целом не плохо, но не то, что думалось…. Хорошо у тебя вступление. Это очень хороший (пусть не тобой выдуманный, это нисколько его не умаляет) прием…

…Дать что-то патетическое (а это ты можешь, за это «Слово ненависти» говорит)… И сердце читателя будет довольно…

1. IV Р.Т.

Если откинуть все, что занимало и волновало существенного или пустого со времени приезда из 40-й, то останется главное: возникшее, как желание, решение изменить «офицерский» образ жизни, работать всерьез, не отмахиваясь легкой газетчинкой, искать, пробовать, как бы ни были слабы надежды на успех теперь. Радостно освобождение от каждодневного в поездке затуманенно-приподнятого, но с неугасавшей ни на миг внутренней тревогой настроения. Последние записи должны были быть о танкистах и хозяевах ястребовской квартиры.

––

Написал стихи, посвященные экипажу братьев Пухолевич. Настолько они, эти ребята, облагорожены своим делом, подвигами…

––

…Вдруг предстала в памяти одна из дорожек, выходивших к нашему хутору, и, как в кино, пошла передо мной не со стороны «нашей земли», а из Ковалевских кустов, как будто я еду на тележке откуда-то домой. Вот чуть заметный на болотном месте взгорочек, не старые, гладкие, облупившиеся пни огромных елей, которые я уже не помню. Пни были теплыми даже в первые весенние дни. Около них росли длинноголовые, хрупкие, прохладные и нежные сморчки. Дорога – заросшая чуть укатанной травой, зеленая. Дальше – лощинка меж кустов, где дорога чернела нарезанная шинами колес и стояла водичка – кроме летних дней. Затем опять – взгорочек к нашей границе. Здесь – дорожка сухая, посыпанная еловой иглой. И наше поле, и видна усадьба, некрестьянским, крытым двором напоминающая (теперь) что-то вроде латышской усадьбы. И вдруг вспомнил, что и там – немцы…

3. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь (с оказией)

…Стихи пишу все хуже, м. б., и в письмах не на высоте. Но это все шутки. А серьезно – я больше всего думаю о трех вещах: о войне, о своей работе и о тебе с детьми. И все это не порознь, а вместе. Т. е. это и составляет мое каждодневное духовное существование…

И не знаю, как бы тяжело мне было, в сто раз тяжелей, чем бывает порой, если б не было у меня тебя и детей. Все так серьезно на свете, милая, что, я думаю, те люди, которые сберегут свою нежность и привязанность друг к другу теперь, те уж будут навеки неразлучны…

…В. Гроссман уехал, уехал внезапно как-то, не простившись, хотя «посылку» мою захватил накануне. Звонил он, говорят, мне с вокзала, но меня в это утро видели с повязанным горлом и – по хамству – не позвали сверху к телефону, болен, мол. Уехал человек, который был мне здесь очень дорог, умный, прочный, умевший сказать вовремя доброе слово. Это одна потеря. Другая иного качества, но тоже очень существенная – переход на другую работу от нас Гришаева, человека, о котором я тебе рассказывал. Он был какой-то гарантией для многих из нас. Покамест он был, можно было надеяться, что в обиду во всяком случае не даст, поймет, что нужно, хорошо и человечески. Тот, что его может заместить, заранее внушает тоску и трепет. Вот главные новости. Еще одна: ранен Савва Голованивский, и, судя по тому, что за ним посылают специальный санитарный самолет, ранен серьезно. Мне как-то неловко, что это случилось после той истории, в которой он «пострадал». И, ей-богу, жаль человека. Мотался он по фронту больше многих других, в том числе меня…

По части рабочего настроения испытываю желание писать вещи, которые, может быть, да и наверняка, не пойдут сейчас в газете, но которые были бы ближе к существенности, чем то, что печатается. И лучше, конечно…

Шлю тебе два испорченных сокращениями очерка. Еще два лежат в запасе, лежит большое стихотворение. И вообще мог бы я много писать. Но от меня хотят календарно-кампанейских всплесков поэзии, вроде той «Золотой звезды», которую ты, может быть, заметила в газете, в которую обернута посылка…

6. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

…Шлю тебе гранку стихотворения, которое у нас вдруг не пошло. Причины – не литературные. Жалко, хорошие ребята эти Пухалевичи[6]. Им было бы приятно, хотя стихи, конечно, очень средние.

В городе настоящая весна, на фронте – тоже. Поездки сейчас очень трудны. Но мне покамест ехать не видно, я еще не отписался за последнюю поездку. Работается мало-помалу, лучше, чем предыдущее время. Сейчас пишу одно стихотворение, которое стоит будет послать и в Москву. Не знаю, как будут развиваться события, но личный план все более склоняется к тому, чтоб в мае выбраться в Москву и получить назначение на Западный фронт. Весна – и так тянет в родные края, хотя и не сулит это радостных впечатлений. Хочу, обязательно хочу побывать там на любых ролях. Надеюсь, что удастся перед этим получить спецотпуск и приехать в Чистополь поработать хоть с месяц.

…Я с радостью отмечаю в себе возрождающуюся способность к хотя бы замыслам серьезным… Так хочется, хоть не бог весть что, а просто человеческое что-то сделать. Еще я написал бы одну маленькую повестушку или что-то в этом роде на материале, который никак не идет в газету, а очень ценный. Главный герой – девушка из БПМ. Еще написал бы несколько лирических стихотворений.

Но все это «бы» да «бы», а покамест пишется мало и туго…

8. IV Р.Т.

Получил задание сделать что-то из одной статейки, где рассказывалось о проклятом отцом сыне-дезертире.

Разогнался, написал за два-три дня строк 120. И еле остановился. Уже потянул было:

 
И он прошел, держась за тын,
Когда повеял ветер,
Он был теперь один, один,
Один на белом свете.
 
 
И брел он в этот белый свет
Все тяжелей, все тише.
Он оглянулся, но вослед
Ему никто не вышел.
 
 
И больше не было семьи,
Где был он сын любимый,
И не было под ним земли
И все неслося мимо.
 

Во-первых, все это уже плохо, а, во-вторых, тема кончается на «Все было тихо». Поставил точку… Но писал не свободно, т. е. так свободно, когда имеешь в виду только читателя и правду, а здесь полубессознательно приходит некий грубый контроль над каждым словом. И рождается полубессознательная же боязнь «залезать». Остается одно желание написать хорошо, а этого, как известно, очень мало, это даже плохо.

Отметим для жены, которая, может быть, будет читать эти записки, что стихотворение «пошло» по-настоящему только ночью моего дежурства по номеру, когда началась тревога и было очень уныло сидеть в здании, дрожавшем от пальбы. И вот в это время, когда все было постыло, стали появляться строчки. Преодолевая отвращение и делая для самого себя видимость работы, стал их записывать. Потом почувствовал, что теперь только пошло. Было чудное настроение, когда после тревоги и последней полосы возвращался через совсем уже светлый двор из типографии и укладывался спать. И как всегда была переоценка того, что только-только наклюнулось и еще много раз пропадало, рассеивалось и, возникнув вновь в результате сознательных усилий, выглядело куда бедней и обычней, чем в предчувствии.

––

На днях надо будет сделать наброски к задуманной (всерьез ли?) пьесе.

9. IV А.Т. – М.И. Воронеж – Чистополь

5Вир – водоворот, омут, пучина.
6«Дорога на Запад» – стихи с посвящением «Танковому экипажу братьев Пухалевичей».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru