bannerbannerbanner
Красный снег

Александр Пензенский
Красный снег

Последний дом, без забора, уходящий огородом прямо в лес, принадлежал той самой блаженной Степаниде Лукиной. Из трубы поднимался сизый дымок. Илья присмотрелся к окошкам, но ничего не углядел. Поднялся по скрипящим ступенькам, потопал, сбивая снег с валенок, постучал.

– Стешенька, дочка, это я, Илья. Ты, чай, дома?

С минуту дом молчал, потом отворилась дверь. Стеша, такая же, как вчера, прямая, строгая и черная, стояла на пороге.

– В избу-то пустишь? Морозно на улице.

Девушка посторонилась, пропуская Илью, закрыла дверь, задвинула засов. Пройдя на ощупь темными сенями, дьяк, пригнувшись, юркнул в дом, уселся на лавку у печки, прислонился спиной к теплой стенке.

– Ох и люто нынче. Не выходила еще?

Стеша кивнула, указала на сваленные на жестяной лист дрова.

– Ну да, ну да. – Дьячок затряс бороденкой. – Хватает дровишек-то? Может, подсобить надобно?

Лукина помотала головой.

Илья огляделся, хотя бывал тут почти каждый день. Те же иконы на полочке, лампадка теплится – все как всегда, разве что занавеска перед кроватью задернута.

– Слыхала уже про Симановых-то? Вот ведь беда…

Стеша, поняв, что говорливый Илья заглянул не на минутку, прошла к столу, села, заправила выбившийся локон под платок.

– Вечор был там. Читал над убиенными. Страх-то какой, Стешенька. Деток малых не пожалели. Собак даже порезали. Молчишь? Ну да, ну да.

Стеша повернулась к иконам, зашевелила беззвучно губами.

– И то верно. Я с тобой помолюсь, доченька. За упокой душ усопших да за прощение убивцам. Пускай Господь первых примет, а вторых вразумит и к свету возвернет, так, стало быть.

Молились долго. Стеша молча, дьяк что-то бормоча себе в бороду. Наконец Илья поднялся с колен, последний раз перекрестился, сел на второй стул.

– Стешенька, знаю, надоел я тебе, старик, своими увещеваниями, но ты уж не серчай, а ведь я не отступлюсь. Каждый день прошу за тебя Богородицу, так ты уж помоги ей тоже. Времени-то сколько прошло, а ты все молчишь. То, что в церкву ходить стала, то хорошо. Но зачем Богу на постное лицо твое смотреть, скажешь мне али как? Разве радостно ему от этого? Богу любовь твоя нужна, а ты сердце себе сама морозишь. Куда как любезнее было б, если бы ты с улыбкой к иконам шла, с добрым словом, так, стало быть. Само собой, что он тебя и бессловесную слышит. Да токмо смотрит на тебя и печалится. Ему живые нужны, сердцем горячие, душою беспокойные. Молчишь? Ох, угодники святые.

Илья попробовал заглянуть в глаза девушке, но та отвернулась. Дьяк вздохнул, поднялся.

– Завтра снова загляну. А ты зайди к старухе. Ей сейчас тяжельше, чем тебе. Шутка ли – сына хоронить будет.

Стеша закусила губу, кивнула – зайду, мол.

– Может, Николаша теперь возвернется. Как думаешь? Непременно должен воротиться, так, стало быть. Потому как один он у ней сын остался.

Илья взялся за дверную ручку, но снова повернулся.

– И ко мне зашла бы, доченька. Вместе помолчим. Втроем – я еще Белку свою позову.

Стеша улыбнулась, снова кивнула. Илья в последний раз перекрестил ее и вышел.

* * *

20 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, Невский проспект. 16 часов 13 минут

Зина продула на заледеневшем окошке маленький кружочек, и теперь ей было отлично видно все происходящее на проспекте. Она с удовольствием прижалась к холодному стеклу и наблюдала, впитывала почти забытую столичную суету. Трамвай прогрохотал по чугунному полотну Полицейского моста, промелькнула в отпотевшей круглой рамке колоннада Казанского собора, пробежали арочные своды Гостиного Двора. По Невскому в обе стороны спешили по своим делам совершенно разные люди: студенты в нагло распахнутых навстречу зиме шинелях и лихо задвинутых на затылки фуражках, с пунцовыми от вина, молодости и мороза щеками; богато одетые барышни в меховых шляпках спасали в теплых объятиях норковых муфт холеные ручки; петличные чиновники, борясь с ветром, поднимали воротники и держались перчаточными руками за лаковые козырьки. Вот протопал какой-то мастеровой с деревянным ящичком с инструментами, кивнул на ходу встречному знакомому, но не остановился, чтоб поболтать, – дела. Вот затянутый ремнями городовой грозно нахмурил брови, разинул усатый рот в сторону двух мальчишек в коротких пальтишках и картузах-восьмиклинках, и те, подхватив концы длинных вязаных шарфов, юркнули в толпу, скрылись с глаз грозного стража порядка.

Сумерки еще только-только готовились затемнить белое северное небо, но фонари на Невском уже зажглись, напрасно пытаясь сделать и без того прозрачный вечер более светлым. Эти желтые точки и стелящийся снег напомнили Зине теплые летние вечера над Сосной[3], когда такой же молочной поземкой опускался на луга вечерний туман, и сквозь него тускло проблескивали светлячки, будто отражение еле проступающих на темнеющем небе звезд. Вспомнила, но грусти при этом не ощутила и довольно улыбнулась.

Трамвай медленно прополз мимо седогривых коней Аничкова моста, и Зина заторопилась к выходу.

Окна всех двух этажей главного здания Мариинской больницы горели желтыми пятнами, опрокидывая длинные прямоугольные лужи света со скорбными перекрестиями рам на заснеженные клумбы. Зина робко осенила себя знамением, поднялась по расчищенным ступенькам и скрылась за тяжелыми дверьми. Внутри она что-то шепнула дежурной сестре, та кивнула и указала рукой на лестницу.

– Подниметесь на второй этаж – и налево. В конце коридора его кабинет, по левую руку. Да там табличка, не спутаетесь.

На втором этаже Зина покрутила головой, соображая, какое именно «лево» имела в виду сестра – от крыльца или от лестницы, выбрала второй вариант и через мгновение замерла перед дверью с бронзовой табличкой «Ганзе Ф. А., профессор медицины». Там чуть помедлила, потом решительно вздохнула и постучала.

– Входите, – донеслось из-за двери, и Зина повернула ручку.

– Здравствуйте, Феликс Александрович.

Навстречу посетительнице из-за заваленного бумагами стола поднялся невысокий сухой господин в белоснежном халате, застегнутом до самого узла шелкового галстука, приветливо распахнул руки.

– Зинаида Ильинична! Рад, крайне рад, что не забыли старика! Безумно удивился вашему звонку, но удивился приятно.

Он придержал стул, пока гостья усаживалась, и вернулся на свое место.

– Надеюсь, вы ко мне исключительно с визитом вежливости, как к старому знакомому, а не как к врачу?

Зина покачала головой, вздохнула.

– Боюсь, что как раз к врачу, Феликс Александрович. Вы говорили, что тот случай не должен был повлиять на мою способность стать матерью. Но…

Доктор понимающе кивнул, постучал пенсне по лежащей перед ним раскрытой папке.

– Я предвидел этот вопрос. И продолжаю настаивать на своем заключении. Тот безумный юноша ранил вас в живот, но рана не нанесла никакого вреда вашей репродуктивной системе – уж простите за терминологию, но вы в кабинете медика, мне так проще.

Он остановил жестом попытавшуюся что-то сказать Зину, перелистнул несколько страниц.

– Это ваша история болезни. Та самая. И если вы помните, вопросы о материнстве вы мне задавали и тогда. И мои выводы здесь изложены: характер ранения позволяет утверждать, что причин для беспокойства нет! Вы совершенно здоровы в том смысле, который заложен в вас природой. Но если вы сомневаетесь в моей компетентности, я могу посоветовать вам другого доктора.

Последняя фраза была сказана таким преувеличенно вежливым тоном, что Зина улыбнулась.

– Спасибо, Феликс Александрович, я всецело доверяю вам. Настолько, что прошу вас наблюдать мою беременность.

– Нет, если вы думаете… Что, простите?

– Доктор, это вы меня простите. Если бы вы знали, как часто я вспоминала ваши слова и ругала вас за напрасную, как мне казалось, надежду. Ведь два года почти мы пытались… И все тщетно. И вот, стоило нам вернуться в Петербург…

Зина приняла протянутый платок, благодарно кивнула.

– Два года? Срок, признаться… Но мне думается, что здесь скорее психологические страхи… Наука, знаете ли, пока постигла не все тайны человеческого сознания… Ну успокойтесь, дорогая моя, ведь это же чудесная новость, а вы сырость тут развели. Как будто без вас ее в этом городе недостает. Мы сейчас пригласим Луизу Генриховну, она вам подготовит график посещений. Теперь мы с вами будем довольно часто встречаться. И знаете что еще. Я поговорю со своим университетским приятелем. Он чудесный специалист по женским вопросам, а сейчас еще и тайнами психологии увлекся. Вы же не против? У него очень респектабельные пациенты.

* * *

20 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, больница Святителя Николая. 9 часов 47 минут

Пациент стоял у окна, смотрел на замерзшую реку, упершись в холодный подоконник бледными ладонями. Речка называлась Пряжка. Смешное название. Ладно бы Ремень или Пояс, для речки больше подходит – длинный, витиеватый, с синими строчками санных следов. А Пряжка – это же что-то круглое. Пруд там. Или озеро. Озеро, конечно, лучше. Хотя оно не всегда круглое. Зато там лебеди. И гуси. Гуси-лебеди. Унесли братца от сестрицы невнимательной. Там тоже была речка, в сказке. И печка. И слово какое-то смешное… Что-то там Баба-яга заставляла девочку делать… Кудель прясть! Точно! Пряжа – вот почему Пряжка! Тогда все подходит: и длинная, и извилистая!

Пациент так обрадовался этому выводу, что даже хлопнул в ладоши и похвалил себя. Не вслух, конечно. Хотя подслушивать его было некому, в палате своей Пациент жил один. Но все равно сказал, только мысленно: «Молодец, Пациент! Хоть ты и в сумасшедшем доме, а не дурак!»

 

Он сам так себя и называл – Пациент. И доктор Привродский тоже его так называл. Потому что доктор не знал, как Пациента зовут. И Пациент не знал. Ну, то есть знал когда-то. Наверное. А сейчас не знал.

Он вообще мало что знал. Но с каждым днем узнавал все больше. Знал, что год нынче тысяча девятьсот двенадцатый. Что живет он в России. Сейчас вот пребывает он в левом крыле больницы Святителя Николая в Петербурге. И Петербург тоже в России. Главный город, тут живет царь. У царя имя было, тоже Николай. Пациент знал, что больница эта для тех, кто с собой не в ладу. Знал, что речка под окном – та самая Пряжка. А за мостом – Мойка. Еще одно смешное название. Знал, что умеет читать. И писать. Без ошибок и красивым почерком. Этому почему-то обрадовался доктор Привродский. Да так, что теперь в палате у Пациента стоял маленький столик с бумагой, пером и чернильницей, и каждый день нужно было записывать самое важное, что возникало в голове.

Решив, что за сегодня ничего важнее его рассуждений о природе названия речушки не случится, Пациент сел за столик и быстро записал надуманное. Про гусей-лебедей, конечно, не стал – только главное. Перечитал. Еще раз себя похвалил. Подумал про Мойку. Ну, тут все ясно. Или мыли что-то, и мылись сами. Потому и Мойка. Просто-то просто, но про Мойку почему-то думалось волнительнее, чем про Пряжку. Решил записать и это.

В замке повернулся ключ, дверь приоткрылась, и в образовавшийся зазор просунулась седая голова с огромной залысиной и в пенсне на шнурке. Голова осмотрелась, поводила донкихотовской бородкой – и в палату вслед за головой проникло и туловище в черном костюме, с руками, ногами и жилетом.

– Не спите, уважаемый?

– Не сплю, доктор. А кто такой Дон Кихот?

Доктор нахмурился, отчего пенсне слегка перекосилось, но на носу удержалось.

– Дон Кихот? Это такой чудак из книжки. А вы откуда его знаете? Я же пока не велел вам давать книг.

Пациент пожал плечами, открыто улыбнулся.

– Нет у меня книг. Я просто увидел вас сейчас и подумал, что у вас точь-в-точь донкихотовская бородка. Как думаете, мне бы пошла такая?

– Когда вас нашли, у вас была скорее тургеневская. Так-так-так. – Доктор подошел к столику, взял исписанный листок, пробежал глазами. – Интересно… Логическая цепочка… А что про Мойку? Отчего волнение?

– Кабы знать, Петр Леонидович. Просто подумал: Мой-ка. И что-то шевельнулось. Вот опять. Мой-ка.

Пациент наклонил голову к плечу, будто прислушиваясь. Еще раз повторил про себя, одними губами.

– Вы знаете, уважаемый мой Пациент… – Доктор сел напротив, скрестил на груди руки. – Мне думается, это обнадеживающий знак. Возможно, это первые робкие шаги просыпающейся памяти. Пожалуй, мы с вами сделаем вот что: во-первых, я велю принести вам какую-нибудь книжку. Ну, хоть бы и «Дон Кихота», коль он к вам явился в моем образе. А во-вторых, мы с вами на днях прокатимся в город. Проедем по этой самой Мойке. Как вам мои мысли?

Мысли Пациенту понравились. Обе. Но, памятуя о прошлом опыте, выразил свой восторг он сдержанно, дабы не получить пилюль, от которых мысли собственные невозможно было собрать ни в какую стройную конструкцию. А ясность ума ему была необходима: очень хотелось подумать о загадочной Мойке в одиночестве.

Доктор померил Пациенту пульс, постучал по груди кончиками пальцев, послушал дыхание смешной трубкой, похожей на духовой музыкальный инструмент, и попрощался.

* * *

Этот загадочный Пациент появился в жизни профессора Привродского совершенно случайно. Хотя какая уж тут случайность: все его коллеги знали, что Петр Леонидович, увлекшись трудами Корсакова[4] и Бехтерева[5], с огромной страстью ринулся в пучину тайн человеческого сознания. Что очень интересует его именно та область мозга, что отвечает за накопление знаний и сохранение их в памяти. Что ради ежедневного наблюдения за душевнобольными променял он университетскую кафедру и большую часть весьма громкофамильной клиентуры на халат врача в больнице Святого Николая Чудотворца. И что немедленно откликается он на все случаи, когда у пациентов память начинает сбоить несоответственно возрасту. Потому, получив в начале ноября от университетского приятеля, а ныне главного врача Киевской Александровской больницы, пространное письмо об очень интересном пациенте, не помнившем даже собственного имени, он незамедлительно выехал в Киев.

Пациент и в самом деле был уникальным. В начале сентября его в бессознательном состоянии, сильно избитого, нашли на днепровской отмели рыбаки. Ни бумажника, ни документов. Конечно, можно было бы предположить, что бумажник сами рыбаки и присвоили, но у несостоявшегося утопленника остались золотые часы и дорогие запонки.

Почти два месяца найденыш не приходил в себя. Объявления с описанием внешности, напечатанные в местных газетах, ничего не дали – никто из откликнувшихся мужчину не признал. Кормили неопознанного пациента через трубку, залечивали раны, надеясь, что, очнувшись, тот не оставит данные усилия без благодарности, – часы и запонки эту надежду грели, хороший костюм и дорогие ботинки ее усиливали. Но увы: открыв октябрьским утром васильково-синие глаза, похудевший пациент обвел палату прозрачным взглядом, сфокусировал его на сиделке и начал задавать вопросы. В основном те же, что волновали и лечащих его врачей: кто он, как здесь оказался и что с ним случилось?

Понаблюдав за таким поведением пару недель, главный врач и составил то самое письмо своему столичному однокашнику.

Петр Леонидович примчался на зов, долго беседовал с загадочным пациентом – сначала в присутствии главного врача, после наедине. И, не сумев выбрать между ретроградной амнезией и диссоциативной фугой, велел готовить больного к переезду в Петербург.

Пациент был многообещающий в смысле монографий и публикаций в медицинских журналах. Потому как, совершенно не помня себя, обнаружил признаки хорошего воспитания и, возможно, образования. Правда, тоже обрывочные. Например, с удивлением откликался на географические знания – известие, что он живет в Российской империи, воспринял с энтузиазмом пятилетнего ребенка. Но календарь его не удивил, а название проплывшего по еще не замерзшей Пряжке речного пароходика прочитал и даже прокомментировал:

– Надо же, «Добрыня». Должно быть, где-то и «Илья Муромец» с «Алешей Поповичем» волны рассекают.

Поняв, что Пациент умеет читать, Петр Леонидович попробовал нащупать профессию через книги. Но от книг у больного закружилась голова и случился обморок. Пришлось книги заменить на ведение дневника.

Потому наутро после разговора о Мойке, Пряжке и Дон Кихоте профессор лично принес книжку о сумасшедшем идальго своему подопечному и остался понаблюдать. Но Пациент спокойно погрузился в чтение, приступов не намечалось – видимо, ежедневные письменные занятия приучили уставший мозг к длинным черным строчкам.

Решив для себя, что завтра, пожалуй, можно будет провести эксперимент с чтением газет, Петр Леонидович продолжил обход.

* * *

22 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, больница Святителя Николая. 10 часов 12 минут

Принесенный через день выпуск «Петербургской газеты» Пациент читал странно: не обратил никакого внимания на театральные анонсы, по диагонали изучил политические новости, а вот разворот с происшествиями прочел внимательно, хмуря брови, шевеля губами и почесывая только что выбритый подбородок. Петр Леонидович сделал пометку в своем журнале, вышел и вернулся через минуту с бумажным свертком.

– Вот, сударь, одевайтесь. Прокатимся вдоль Мойки, как собирались.

В свертке оказался отутюженный и починенный костюм Пациента, его же ботинки, галстук и новая сорочка.

Испытывая понятное волнение, Пациент оделся, обулся, без какой-либо заминки завязал шнурки (о чем в профессорском журнале тут же появилась соответствующая запись), ловко пристегнул воротничок, взял в руки галстук – и замер. Но лишь на мгновение – закрыл глаза, быстро работая бледными пальцами, так и не поднимая век, завязал идеальный узел, опустил уголки воротничка и с довольной улыбкой посмотрел на доктора. Тот бесшумно поаплодировал, взял своего визави под локоть и вывел из палаты.

– Пальто и шляпу я для вас одолжил у своего зятя, он несколько полнее вас, но роста вы одного. Ботинки ваши, конечно, не по сезону, ну да ничего, укроем вас в санях пледом. Да мы и ненадолго, не успеем простудиться.

Хмурое зимнее утро никак не хотело светлеть. Небо висело так низко, что черные вороны, облепившие окружающие больницу голые вязы, попрятали головы в плечи и отказывались взлетать. Сани выехали за ворота, перемахнули через Матисов мост и медленно заскользили по правому берегу занесенной январским снегом Мойки. Пациент с интересом разглядывал безрадостный зимний пейзаж, вертел головой, забывал моргать широко распахнутыми глазами, поминутно задавал вопросы о проезжаемых зданиях. Нахмурился на мрачных стенах Новой Голландии, поахал на Юсуповскую роскошь.

«Ребенок, ей-богу. Ему бы петушка на палочке», – подумал профессор, отвечая на очередное «а это что». И вдруг Пациент привстал, не обращая внимания на упавший плед.

– Исаакий! Я знаю это место!

– Стой! – Привродский натянул поводья. – Поворачиваем на площадь.

В собор профессор входил со странным чувством: вроде бы самое место и время, чтоб попросить высшие силы о помощи, но в высшие силы просвещенный доктор не верил. Потому вздохнул и продолжил наблюдать за взволнованным Пациентом. Но тот покрутил головой, сморщил нос на восковой запах, пару минут постоял у витража – да и направился к выходу. Чуда не случилось.

Пациент задержался на площади, с надеждой вдыхая морозный воздух, сосредоточенно пощурился на «Асторию», но, ничего не сказав, уселся в сани. Двинулись дальше.

Докатили до Спаса, по Михайловскому мосту перебрались на другой берег. Минут пять постояли, пока Пациент молча разглядывал пустое заснеженное Марсово поле и золотой шпиль Инженерного замка, и тронулись в обратную сторону. У Конюшенного моста чуть было не попали в неприятное положение: Пациент отчего-то разволновался, вскочил на ходу на ноги, плюхнулся, не устояв, обратно на подушку. Ему-то ничего, да вот доктор отвлекся и едва не сшиб барышню, намеревавшуюся перейти улицу со стороны Мошкова переулка. Петр Леонидович, разумеется, снял на ходу шляпу, крикнул «пардон» и даже успел поклониться и извинительно прижать к груди руки, а позже еще с минуту пенял своему подопечному за такое неожиданное проявление чувств.

А барышня, взойдя на мост, долго еще стояла, ухватившись обеими руками за перила и глядя туда, куда уехало чуть было не травмировавшее ее транспортное средство. Видно, сильно напугалась, бедняжка.

* * *

22 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, Мойка. 11 часов 42 минуты

Бедняжка напугалась не сильно. Зина стояла на мосту, хмуря брови и пытаясь понять, кого ей напомнил этот молодой человек в проскрипевших мимо санках. Вернее, старалась убедить себя в том, что совершенно он не похож на того, кого ей напомнил. Из задумчивости ее вывел оклик:

– Зинаида Ильинична?

Доктор Ганзе стоял у крытого возка, приткнувшегося к углу здания. Увидев, что Зина его заметила, он приподнял шляпу, дождался, пока девушка к нему подойдет, распахнул дверцу и протянул руку. Минуту спустя он уже давал наставления своей спутнице:

– Доктор Привродский – человек особенный. Собственно, особенный он не как человек, а как раз как доктор. Человек-то он вполне заурядный. Даже скучный. А вот как медик… Он, посвятив всю жизнь одной стезе, несколько лет назад круто поменял специализацию. И теперь в частном порядке консультирует ограниченный круг лиц вашего пола по первому профилю, а официально практикует как врач в, простите, желтом доме. Вы уж не обессудьте, но и вас принять он согласился там. Но не пугайтесь, у него совершенно изолированный кабинет, ни с кем из обитателей этого скорбного заведения вы не столкнетесь, разве что они увидят вас через окна. Но окна есть только у спокойных, так что не переживайте, никаких вредящих душевному спокойствию сцен случиться не должно. Да и поверьте, стоит рассказать Петру Леонидовичу также о ваших тревогах, уверен, ему найдется что вам посоветовать.

 

За этим сбивчивым инструктажем под убаюкивающий скрип полозьев они докатили до «Пряжки». Так пренебрежительно называли в народе больницу Николая Чудотворца – не по имени святого угодника, а по гнилой речушке под окнами.

Из одного из домиков, парно караулящих въезд в больничный сад, выбежал усатый привратник в фуражке без кокарды и накинутой на плечи овчинной дохе, заглянул в окошко возка.

– Доктор Ганзе, Феликс Александрович. К доктору Привродскому. Нас ожидают.

Усач молча кивнул, замешкался, но все-таки вскинул руку к козырьку и заспешил к воротам.

Профессор ждал их на крыльце. Пожал руку доктору, снял шляпу перед Зиной, придержал дверь.

В маленьком и несколько захламленном, но очень уютном кабинете Петр Леонидович усадил своих гостей в необычайно мягкие кресла, распорядился через дверь кому-то невидимому насчет чая и, пока его несли, отрекомендовался сам и выслушал представление Зины. Это заняло не более минуты, но этого времени оказалось довольно для того, чтобы дверь снова открылась и миловидная девушка в форме сестры милосердия вкатила небольшой столик на колесиках с фарфоровым сервизом, окружившим пузатый чайник. Хозяин кабинета сам разлил чай по чашкам, уселся не за стол, а в третье кресло, долго протирал пенсне, наконец водрузил его на нос, улыбнулся и произнес:

– Нуте-с, с чем пожаловали? Зинаида Ильинична?

Зина ждала этого вопроса и готовилась к нему, полагая, что профессор станет конспектировать ее слова, но, видя, что тот покойно качает ногой, закинутой на другую, и выжидательно смотрит на нее поверх сцепленных под седой бородкой рук, немного растерялась, обернулась к доктору Ганзе.

– Начните с вашей предыдущей беременности, – посоветовал Феликс Александрович. – Не смущайтесь, вы у доктора. Даже у двух.

Рассказ занял около четверти часа. События более чем двухлетней давности оживали в памяти, проступали в словах, иногда стекали по щекам слезами, размеренно вплетались в тиканье настенных часов, иногда прерывались недолгими паузами.

– И верите ли, я совсем уж было отчаялась. А тут вот. Не иначе как чудо Господне.

Профессор Привродский расцепил руки, удовлетворенно кивнул.

– Чудеса на свете случаются, но думается мне, что необъяснимость их лишь временная, от неполноты нашего знания. Но вера способна исцелять, и это как раз вполне объяснимо с точки зрения психиатрической науки. Уверен, что здесь как раз такой случай. Бумаги мне ваши Феликс Александрович присылал, и я полностью согласен с его выводами о вашей способности к материнству. Но коль уж вы приехали, я, разумеется, проведу осмотр. Хотя не сомневаюсь, что вы уже можете разделить ваше тайное знание с супругом и будущим отцом. А что касается здоровья душевного, то довольно будет лишь пару раз в месяц нам с вами беседовать – вам не повредит, а мне, старику, будет приятно.

Еще через полчаса Зина, с трудом сдерживая радостную улыбку, усаживалась в возок, поддерживаемая под руки обоими эскулапами. Домой, скорее домой!

* * *

23 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, Екатерининский канал. 9 часов 17 минут

Адресный стол находился совсем рядом, в четвертом участке Спасской части – через канал перейти, и вот он, дом с пожарной каланчой. Потому Константин Павлович и не стал тратить время ни на телеграммы, ни на телефон. Ногами хоть и не быстрее, но для здоровья полезнее. Тем более что утро выдалось пусть и морозное, но на удивление ясное, солнечное. Потому, записав имя нужного ему служащего – Ефимий Карпович Тилов, – Маршал надел пальто, надвинул на глаза шляпу, спустился, закурил у крыльца и неспешным шагом направился через скрипучий мост, довольно щурясь на отражающееся в окнах солнце.

В потребном ему кабинете было хоть и немноголюдно, но шумно. У конторки стояла закутанная в платки баба с ребенком на руках и что-то тихо лепетала возвышающемуся над ней упитанному важному чиновнику с роскошными седоватыми полубаками на изрядно уже покрасневшем лице. Он-то весь шум и производил, не стесняясь ни посетителей, ни своего сидящего рядом коллеги:

– Да что ж за глупая баба! Я тебе в тысячный раз объясняю, и, кажется, совершенно ведь русским языком: чтобы я тебе его нашел, мне надобно фамилию знать! Фа-ми-ли-ю!

Посетительница снова что-то чирикнула, чем вызвала очередное изменение в цвете лица чиновника и новую громкую тираду.

– Да что мне с того, что он Фрол? Да ты знаешь, дура, сколько в Петербурге Фролов? Во всем должен быть порядок. Гляди, – он указал пальцем на высокие ряды стеллажей за его спиной. – Два мильона жителей в этих ящичках! Все по фамилиям отсортированы! Где я тебе там найду твоего Фрола? Поди! Поди прочь, а то, ей-богу, живо устрою тебя в кутузку за доведение государственного человека до апоплексического удара!

Просительница вздохнула и вышла. Грозный чиновник, не замечая устроившегося в углу Маршала, с облегчением бухнулся на стул, вытер лицо громадным, размером в скатерть, клетчатым платком, и продолжил, обращаясь к своему коллеге, тощему господину инородной внешности, в монокле и с зачесом, как у Александра Благословенного:

– Вот, полюбуйтесь, Карл Карлович! Сперва, фамилии не спросив, ребенка какому-то проходимцу родила, без родительского благословения, без венца! А теперь сыщи, говорит!

Карл Карлович поднял бровь, сухо ответил:

– Так чего ж вы хотите, Ефимий Карпович? Абсолютно бесправное существо. И вы еще будете меня уверять, что в России не требуется перемен.

Только было начавший возвращаться к нормальному цвету лица, Ефимий Карпович опять покраснел и засверкал глазами:

– Вы снова за старое? Вам опять и здесь устройство государственное не угодило? Что ж, будь у нас парламент, не обрюхатил бы ее этот бесфамильный Фрол?

– Будь у нас справедливое государство, эта несчастная имела бы какое-никакое образование и профессию. И самосознание не в зачаточном уровне. Глядишь, и не попала бы в столь затруднительное положение. Да и перед «государственным человеком» так не тряслась бы. А все, простите, от того, что главный государственный человек продолжает «кухаркиных детей» опасаться[6].

Ефимий Карпович от возмущения хватанул ртом воздуха, округлил глаза чуть не больше очков-половинок.

– Ах, вот вы уже как заговорили, господин Лисецкий! Вам, стало быть, уже и государь не угоден. Может, вы, милостивый сударь, социалист? Так выйдите-ка из-за стола да отправляйтесь лично спасать всех сирых да убогих. Вам образование позволит крестьянских детей от тьмы к свету обращать! А то ступайте на баррикады, вас там как раз и не хватало!

Теперь уже быстро захлопал глазами невозмутимый до сей поры Карл Карлович.

– Вы же прекрасно осведомлены, что я не поклонник революций! Революция ужасна, она доводит хороших людей до желания вешать и расстреливать! Но увы, у меня складывается впечатление, что сами управители близят это роковое событие. И если сейчас не сделать укорот единовластию, то, поверьте, баррикад будет много больше, чем мы видели с вами несколько лет назад. И реки кровавые будут не в пример шире! А ведь между тем есть чудный пример – вы посмотрите на Англию!

– Видели мы вашу Англию! – Ефимий Карпович аж топнул под столом ногой. – Там так укоротили единовластие, что однажды самого монарха на целую голову укоротили! Вы еще Францию вспомните! Избави бог от таких потрясений, дайте России пожить спокойно! И вы уж, Карл Карлович, постыдились бы людей и Бога, ведь вы же государственный служащий! Государев человек, как раньше называли!

– Так что ж с того? Молчать и во всем соглашаться? Хоть бы и с гнусностями? В этом главное значение «государевых людей»? Или же клеймить и менять по мере сил то, что прогнило и устарело, что мешает благополучию самого же государства?

– Работать надо честно, на своем месте исправно службу нести – вот в чем главное значение государевых людей! – Ефимий Карпович назидательно ткнул пальцем в потолок. – Кесарю кесарево, богу богово, а нам с вами – списки и формуляры. На том и стоит государство, что всяк своим делом занят: и всякому сверчку свой шесток, и всяким переменам свое время. А от поспешания только, вон, младенцы без фамилий рождаются.

Поняв, что стал невольным свидетелем не случайного, а вполне себе ритуального спора, в котором победителя не будет, Константин Павлович поднялся и громко кашлянул, обозначив свое присутствие. В кабинете мгновенно стало тихо. Оба чиновника удивленно уставились на невесть откуда взявшегося посетителя: один поверх очков, второй сквозь монокль на витом шнурке.

– Константин Павлович Маршал, сыскная полиция Петербурга. Я к вам, господин Тилов, от Владимира Гавриловича Филиппова, – отрекомендовался «государственнику» визитер.

Ефимий Карпович тут же просветлел лицом, заулыбался, раскинул руки, будто приглашая к объятиям.

– Да-да, конечно. Вы уж простите, что, так сказать, засвидетельствовали… У нас с господином Лисецким давний спор, никак никто не одолеет. Чем можем помочь вам и Владимиру Гавриловичу?

Константин Павлович положил на конторку шляпу, достал блокнот.

3Река в Ельце.
4Корсаков Сергей Сергеевич (1854–1900) – русский психиатр, один из основоположников московской научной школы психиатрии, автор классического «Курса психиатрии».
5Бехтерев Владимир Михайлович (1857–1927) – русский психиатр, основатель Санкт-Петербургского психоневрологического института, ныне носящего его имя.
6Имеется в виду циркуляр «О сокращении гимназического образования», прозванный в народе «Законом о кухаркиных детях». В нем директорам гимназий и прогимназий рекомендовалось не принимать на учебу детей, родители которых не могли обеспечить необходимые условия для обучения. Предполагалось, что благодаря этому закону «гимназии и прогимназии освободятся от поступления в них детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, детям коих, за исключением разве одаренных гениальными способностями, вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию».
Рейтинг@Mail.ru