bannerbannerbanner
Милый Ханс, дорогой Пётр

Александр Миндадзе
Милый Ханс, дорогой Пётр

– Увековечиваем. С полным уважением, – заверяет супруг, отряхивая брючину. И я смеюсь вместе с ним. – Вот, Герман. Наслышан, как видите.

– Как вижу, много интересного, Виктор?

Благоверный на Валенсию смотрит, улыбаясь:

– Предполагаю, только видимая часть айсберга.

– Давно растаявшего, – поясняет Валенсия.

Супруг руками разводит сокрушенно:

– В связи с всеобщим потеплением климата.

Добродушный он, со спокойной усмешкой, четки в руке умиротворяют. Другой рукой Валенсию обнимает, и она его тоже, крест-накрест они.

– Мы тут уже все перезнакомились, – сообщает, – и, можно сказать, даже притерлись, так что команда поддержки в сборе!

– Нам сегодня это очень нужно, очень! – кивает серьезно Валенсия.

Сменила, значит, гнев на милость, мы с Элизабет переглядываемся. У нее тоже теперь кавалер, он и вовсе на руках ее держит, как принцессу, и молодой совсем. Еще и певец вдруг оказалось.

– Слава юбилярам! Легендарному трио браво! – выводит на весь ресторан бархатным баритоном. Люди за столиками аплодируют.

– Роман – лауреат конкурса, поет в опере Риголетто! – гордясь, сообщает Элизабет сдавленно: парень ее в страсти совсем придушил.

Благоверный доволен:

– Риголетто с нами!

– Не подкачаем! – подтверждает кавалер.

– Не подведем! – в восторге Элизабет.

– Если юное дарование не придушит, – заключает Валенсия.

И мне ласки перепадает, тоже возле меня женщина, а как же. Ростом маленькая, коротышка, приходится на цыпочки ей встать. Волосы мои с плеч собрав, в пучок закалывает и шепчет:

– Курочка. Ходишь курочкой.

– Что такое?

– Глаз, глаз, папа. Боком ты. Следи за собой.

– Ага. Принято.

И вот как-то само собой получается, что за столом мы уже среди приехавших, и вписались на удивление, как все стали, никакие не танцоры – люди просто, и люди обычные, добропорядочные, более всего трапезой озабоченные.

И перед нами официант навытяжку, пожалуйста. И кавалер Элизабет не сомневается:

– Суп для мадам!

– Я мадам, но суп какой? – интересуется Элизабет.

– Все знает человек. Предупрежден.

– В курсе, – кивает официант.

– Хотелось бы и мне, – капризничает Элизабет.

Кавалер обижается:

– Недоверие? Гороховый. Но без животных жиров, конечно. Просим прощения?

– Да, Ромка. Спасибо.

Благоверный Валенсии возмущается даже:

– Это какой же гороховый без свиной рульки, я извиняюсь?

– А вот такой. Протестный, считайте, – провозглашает кавалер.

– Ха-ха, против режима?

– Не ссать! Горох против свинины, ха-ха!

Благоверный тоже провозглашает:

– А для другой мадам как раз свинину! Насчет свинки как, золотце?

– Как вы страшно сказали! – вскрикивает Элизабет.

– А по-моему, ласково, нет разве? Свинка, – удивляется благоверный.

Элизабет головой качает:

– Тем отвратительней, ведь еще вчера бегала и у нее колотилось сердце!

– Кстати, тоже деликатес, хотя совсем не уверен, что вчера, – улыбается благоверный.

И Элизабет ему улыбается, друг другу они язвительно:

– Постами себя дрочите, а после свиней жрете, как свиньи!

Благоверный спокоен, строгий стал даже:

– Мы как звезда возгорелась. С сегодняшней ночи терпели долго-долго. Ты не трогай нас, родная.

– Свинку! – диктует официанту Валенсия.

И последние уже раскаты грома:

– Свинкой на сцене и будешь, – пророчит Элизабет.

Кавалер ее обнимает, шепчет:

– Моя звезда не на небе, моя вот она! Ты знаешь!

– Ромка, знаю.

– К твоей рифма напрашивается, – бормочет еще Валенсия, ее слово последним должно быть. И тишина, всё.

Мирно, усыпляя, звякает посуда, и внук у меня на коленке, супом его кормлю, на ложку дую, чтобы нечаянно не обжечь. Капризничает:

– Горячо!

– Подул.

– Мало.

– Ложку за меня, ну-ка!

– Обойдешься.

Удивляюсь:

– Платон, ёлки, век не виделись. Мог бы полюбезней. Ну, за маму тогда!

За маму все-таки проглотил, сжалился, тем более тут же сидит.

– Вер, – спрашиваю ее, – в темных очках чего? Удобней чтоб прятаться?

– Ага. Светобоязнь. Слезы сразу. Третий год в них.

– Третий год плачешь, то есть, пардон, наоборот, не плачешь? Вот денег возьмешь, раз приехала, сколько, не знаю.

– Спасибо.

– Сколько-то отслюнявят. Вер, тут бассейн у них знатный, между прочим.

– “Шератон”, между прочим. Из-за денег, думаешь, приехала?

– Думаю… Неважно, что я думаю. Смотри, какой Платон вымахал. Чего вообще молчишь? Хоть бы слово от тебя, а, Вер?

– Ты говоришь.

– Я, да. Ты уголек? Уголек или нет? В постель к нам, помнишь, с мамой по утрам залазила и обжигала, горячая такая?

– С температурой все детство.

Сквозь дымку ее проклятых хамелеонов вижу, как лупится на меня бесстрастно.

– Думаю, из-за бассейна ты, вот что думаю. Вон ты в купальнике уже. Брюки обтягивают, видно.

– Так пойди еще купи, – оживляется. – Зад неформат!

Я снимаю с нее очки, мы смотрим друг на друга, сидя близко. Тянусь к ней, глажу по щеке:

– Доченька.

Она прикрывает глаза ладонью, загораживаясь.

А внук уже под столом, и ультиматум:

– Мороженое!

Приходится лезть за ним, вытаскивать. Непросто, он в грудь мне саблей упирается.

– Ты рыцарь?

– Я разбойник.

Под скатертью жизнь своя. Толстая ножка дочери выбивает нервную дробь. Ступни Элизабет, не зная покоя, в движении артистическом меняют позиции. А еще рука Валенсии сжимает ляжку мужа.

В мире явном, не тайном, когда возвращаюсь, Валенсия сообщает:

– Вот Витька бросился сломя голову, а это, скажу, катастрофа!

– Витька… Витька какой? – не понимаю.

– Да я Витька, я! – тычет в грудь себя благоверный. – Она что я сюда вот, а у нас дома ремонт!

– Представляешь, что там они нахерачат-напортачат, когда без хозяйского присмотра? – жалуется Валенсия и за рукав даже меня дергает. – Да мама не горюй, в ужасе я просто!

Другая рука ее под столом тоже, видно, свое дело делает, благоверный только выдавливает слова невразумительные, тем более еще и жевать приходится:

– Армяне, золотце.

Лицо Валенсии по обыкновению ничего не выражает, остается каменным.

– Что – армяне? Армянский коньяк лакают за здоровье Вити-лоха!

Дернувшись, муж в себя приходит, отринув вожделение. Судя по всему, сбросил страстную руку, и вот он уже прежний опять, с непобедимой своей усмешкой:

– А я вот армянам доверяю. Себе на уме люди, а добросовестные. Если б другие, допустим, работали, ну, всякие эти там разные, не хочу называть… Стоп, стоп, стоп! Мы ж не шовинисты, правильно?

Тут Элизабет голос:

– Внимание! Всем внимание!

И Валенсия уже в предчувствии:

– Всё! Понеслась! Держитесь!

Элизабет и впрямь выкидывает очередной номер, на этот раз задрав вдруг ногу над столом на всеобщее обозрение. И крутит своей неугомонной ступней с назиданием, показывает:

– Если б я тогда сделала вот так, то есть правильно, мы бы долго еще танцевали, а вас бы никого на свете не было. Но я сделала так, то есть неправильно. И вот вы. Приятного аппетита!

– Что, твоя ошибка? – спрашивает кавалер, не преминув чмокнуть ступню, благо прямо под носом у него.

– Ну, почему же. Импровизация.

– А партнеры не поняли?

– И не могли партнеры.

– А что ж ты тогда? – теряется в догадках кавалер.

– А ничего я. Просто все когда-то кончается, даже танцы, – удивляется вопросу Элизабет и все смеется, не может успокоиться. – Взмах ноги – и внук клянчит мороженое! Дай, Какаду, дай ты ему, уже я тебя слезно прошу!

– Ты попугай, дед? – изумляется внук.

И официант появляется, принес суп Элизабет.

– Протестный, свинья не ночевала! – торжествует кавалер. – И сейчас, минутку, мое признание. Готова выслушать? – спрашивает он Элизабет. – Твое, теперь мое?

– Просто вся внимание.

– А вот волнуюсь, – хитро щурится кавалер.

Уже и Валенсия не выдерживает:

– Да не тяни ты, господи!

И кавалер объявляет:

– Я суп сам приготовил. Ну, тут соображения гигиены, так что не совсем сам, но под моим руководством точно. Подтверди, – просит он официанта.

– Повар в обмороке до сих пор, – кивает тот.

– Поэтому разрешите, – кавалер зачерпывает суп, – первая ложка моя?

Едва проглотив, он откидывается на стуле и начинает хрипеть. Мы смотрим, оцепенев, потом, вскочив со своих мест, обступаем его запрокинутую бритую наголо голову. Благоверный Валенсии, крестясь, взывает напрасно:

– Риголетто!

Стоим беспомощно, что делать, не знаем, пока коротышка в очках-хамелеонах не растолкала бесцеремонно, грубо даже:

– Отвалите! Ушли! Я медсестра!

Быстрым, ловким движением она сует пальцы в разверстую певческую пасть и, как пинцетом, извлекает из глубоких недр ее косточку, обломок.

– Свиная, – бесстрастно определяет официант.

Неудачливый повар все сидит, зажмурившись, в поту, перепуган до смерти. И первым делом пробует голос, вспомнив, что певец. Рулады плывут по ресторану. Следом певцу приходит мысль, что он еще и кавалер и настает время открыть глаза. И Элизабет ненаглядную рядом не обнаружить. Партнершу ее Валенсию тоже. И меня, длинноволосого, за столом обеденным больше не увидеть. Сгинули мы, всё. Потому что трапезе конец.

18

Валенсия в платье, том самом, в которое влезла едва. Без трусов, а лицо все равно постное вечно. Элизабет с прикрытыми в блаженстве ресницами. И я перед переполненным залом на сцене, может, и боком чуть, но только не курочкой, а петухом боевым, виды видавшем. И в восторге партнерши, тем более в танце заставляю до члена дотрагиваться, ручками женскими управляю хитро. И шепчет Валенсия:

– Спасибо, милый!

И Элизабет то же самое:

 

– Милый, спасибо!

Их, благодарных, в стратосферу я отправляю: одна за другой взлетают на железных руках-домкратах, и там, в вышине, Валенсия рычит по-звериному от счастья.

Танец весь от начала до конца под овации в “Шератоне”. Не фрагменты неуклюжие – целиком. И было ли: лица искаженные, ругань? Не было. А что возраст, хорошо и очень даже, потому что в аргентинском танго только души возраст. Кавалер Элизабет тенором бархатным прославляет нас, когда на поклоны выходим. И Валенсии благоверный на колено припадает, объятия распахнув:

– Браво!

А шустрый внук мой на сцену лезет, слезы на глазах:

– Дед! Дед!

И вместо меня уже публике раскланивается. Потому что столбом стою без движения. Осознать не могу, что живой.

19

После выступления сразу, в себя еще не придя, по коридору спешим. И Элизабет на радостях опять за свое – на пол повалилась и лежит.

– Не сейчас, милая, хорошая, не сейчас, – просит Валенсия. – Нам еще переодеться! И вниз скорей, бегом!

А я недоволен даже:

– Нашла время! Булат деньги обещал, ведь упрыгает!

Лежит, ноль внимания. Дальше по коридору бежим. Валенсия меня останавливает, было уже, театр этот:

– Смотри!

Ждем, когда встанет. Элизабет без движения. Но нас теперь не перехитрить:

– Пусть без зрителей доиграет!

Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.

20

На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:

– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.

И со мной шампанским норовит чокнуться:

– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!

И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:

– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!

И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.

– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.

Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.

21

Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.

И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.

Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.

Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…

Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.

Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.

Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.

И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.

Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.

2019

Милый Ханс, дорогой Пётр

1

Весной сорок первого в цеху себя не помню, кто я, что и откуда, позабыл даже, что Ханс. Еще Вилли с Отто в аврале со мной возле печи стекловаренной. Отто закатывает горшок с шихтой в печь, и мы с Вилли мечемся по ступеням туда-сюда, как заведенные. От окна смотрового к топке на подземный этаж и к окну наверх обратно. Не люди уже – механизмы.

И варка за варкой. Снова печь на всю мощь запускаем и за стеклом побежали вдогонку. За собой сами угнаться не можем, на ногах уже не стоим. В многолюдном цеху выплывают и гаснут наши лица в завесе шихтовой пыли. Отто опять с тележкой-лафетом. И я с лопатой возле угольной топки. У окна смотрового Вилли. И Отто снова, мы с Вилли, и Отто опять. Заглянет Вилли в печь, и в глазах у самого стекло плавится.

2

Но люди мы были, хоть люди печи. И каждый волнение по-своему прятал, как умел. Грета, приникнув к окуляру спектрометра, изучала осколок сваренной стеклянной массы, наш осколок, и мы стояли вокруг, нависая над ней нетерпеливо. И придвинулись ближе еще, когда она подняла голову, оторвавшись наконец от прибора. Но вместо слов женщина легкомысленно сняла спецовку и, женщиной став, опять склонилась над осколком. Вилли совсем разволновался, что она в блузке, и положил пятерню на ее взмокшую шею, даже сжал слегка, но Грета не заметила. Мы все нависали над ней, и каменная складка губ лаборантки не предвещала ничего хорошего – целиком лица видеть не дано было.

Отто отодвинул женщину от прибора, приподняв вместе со стулом, и приник сам, тоже слился надолго. Нет, скинул еще очки, они мешали. Потом он встал и стоял удрученно без слов, только таращился близоруко. Вилли следом нагнулся и, глядя в окуляр, языком сокрушенно цокал, ухмылка при этом блуждала в усах. И я тоже посмотрел, и на прибор со злостью махнул, будто в приборе дело было.

А Грета все сидела, отвернувшись к стене. И вдруг вскочила, с искаженным лицом стала Вилли в грудь колотить, вспомнив ласку. А может, стекло бракованное или всё сразу, очень уж она отчаянно. Вилли терпел, кулачки ее в воздухе лениво ловил и опять ухмылялся. Не иначе, ухмылка была к нему приклеена.

3

И за столом потом весь вечер ни слова. При этом мы обходительны были и друг за другом даже ухаживали, спеша скорей тарелку передать или вовремя хлебницу с солонкой придвинуть. И Грете вместе все старались угодить, а она за нами сразу за всеми присматривала. Только молча это всё и мимо куда-то глядя. И в тишине посуда звенела, и помимо воли кое у кого животы урчали не в унисон довольно. И долго мы так в любезности взаимной, пока Отто не потянулся с солонкой к тарелке Вилли:

– Поухаживаю, вы не против?

– Сделайте одолжение, – чинно кивнул Вилли.

Отто стал трясти солонкой, тряс всё и тряс, но Вилли доверчиво оставался в рамках этикета:

– Достаточно, благодарю. Ну, много уже, пожалуй. Да слишком даже, куда вы столько?

Отто в лицо ему рявкнул:

– А туда, куда и ты! Бракодел усатый! Как ты! Вот так! – И он показал – как, свинтив крышку и до конца опорожнив солонку перед носом Вилли. – Кадмий свой в шихту! Сыпал и пересыпал, гад! И стекло с пузырями! С шампанским вдруг! Что за праздник у нас, Вилли? Святого Йоргена?

– Святого Вилли! – рассмеялась Грета.

И в голос сразу все закричали, кто за столом был, и я первый, будто и ждал только:

– Цинк! Там цинк еще! Муть еще эта в сердцевине от цинка! Кто цинк забрасывал, кто?

И Грета, само собой, позлорадствовала, в стороне не осталась:

– Пузыри пузырями, так мутное еще! С ума, что ли, сошли?

Вилли, посидев с ухмылкой своей непрошибаемой, тоже уже кричал, присоединившись:

– Да все вообще мутное, все! Мы мутные! Чего мы здесь, зачем? Неделю жилы рвем! Что происходит?

Отто тут же властным жестом все и остановил, что сам затеял, уже не рад был. И даже вдруг обиделся он, так показалось.

– А что происходит? Ну, ошибки, да, так не бутылки же, оптическое стекло варим, к чему истерики? И с хитрыми еще присыпками стекло, то пробуем, другое… – Он пожал плечами. – А вообще, мы это уже всё проходили в Йене, если кто запамятовал. Тоже сначала ни шатко ни валко, а потом? Триумф! Ну, это я для паникеров, – усмехнулся Отто. И уже очками зловеще засверкал, становясь опять Отто, и мы притихли сразу под его острыми взглядами. – Впрочем, плохую работу не стоит списывать на наши опыты, не так ли, коллеги? Путать одно с другим? Я о санкциях, как вы догадались. Увы, будут самые беспощадные, предупреждаю. Ну-ка, Ханс, принесите бумаги, посмотрим по сетке, что же мы там не так!

А меня уже за столом не было, вернее, я уже входил с бумагами, научившись угадывать желания.

– Кстати, Ханс, не ожидал, что вы такая истеричка, – сказал Отто.

И взял бумаги, стал смотреть.

– Вилли, – пробормотал он, – на шампанское закрываю глаза, раз вы такой уж святой Вилли. Другой раз будет штраф. Третьего не будет: чемодан – Бремен!

– Гамбург, – уточнил Вилли.

Помолчав, Отто отшвырнул бумаги.

– Всем спокойной ночи. Приношу извинения за резкость.

Мы сидели, соблюдая субординацию, и ждали, когда он первым поднимется. И правильно, ведь и Отто все сидел, не вставал, кивая самому себе:

– В графике еле-еле. Но в графике, так ведь?

И вот все закончилось, он пошел к дверям. Но нет, обернулся еще, морщась:

– Вилли и Грета, игры ваши бросьте. Избавьте от скучных зрелищ.

Всё, ушел. Раздалось громкое чавканье: Вилли, отодвинув свою соленую тарелку, ел из общей кастрюли. Давился прямо.

4

Нет, и это еще не конец, наоборот, начало только, потому что ведь всё нам мало. Это с виду люди, а в жилах вместо крови расплавленное стекло бурлит. Вот Вилли вдруг из комнаты пулей в пустой коридор выскакивает! Все по комнатам своим уже, отбой, а он вылетает, и тут же ему Отто навстречу, как чувствует!

– Из Йены фасовка заводская! Из Йены! – хрипит Вилли. – Фасовка с кадмием, понял ты? Чего я там не так, когда фасовка стандартная! Моя рука только!

Отто в лицо ему хохочет:

– Вот! Рука, именно! Пьяная твоя!

– Да когда это я?

– Всегда! Фляжка в кармане!

Я из-за двери выглянул, глазам не веря: схватка вдруг, рукоприкладство! Да, ткнул Вилли Отто в грудь той самой пьяной рукой, посмел! И Отто ткнул Вилли прямо в ухмылку, обменялись! И мы с Гретой их разнимаем, руками машем тоже, но непонятно уже, кто кого и за что. Грета кусается даже. Что такое это?

Дальше так: Вилли как выскочил, так первым в комнату свою обратно и вваливается, из схватки выдравшись. И Отто, еще в дверь его побарабанив, за собой тоже дверью от души хлопает. И тишина вдруг, пустота, как ничего и не было. Мы с Гретой скорей по углам своим разбегаемся от греха подальше. И только хлопают за нами за всеми двери, хлопают.

А потом я не глазам, уже ушам своим не верю: неужели в коридоре опять?! Выскочил, а там Отто уже Вилли за грудки трясет, сам хрипит теперь:

– Говори! Цель твоя какая! С кадмием! Знать хочу! Цель!

И Вилли руку ту самую пьяную снова над ним заносит:

– Чтоб очки у тебя с пузырями, профессор!

А Отто в лицо Вилли опять хохочет:

– Э, нет! Ответ неверный! Ты подсиживаешь! Да! Ты меня! Мистер Кадмий! Отзовут, думаешь? Да тебя первого, если что! Я позабочусь!

И Вилли со своей ухмылкой опять:

– Написал уже? Когда ж успеваешь доносы? Между варками?

И вдруг голос мой у Отто за спиной. Нет, не я это, я в дверях стою, а голос мой сам говорит:

– Ночью он!

Отто удивляется, Вилли даже отпустил:

– Это ты, полторы извилины? Ау! Ты, что ли? Заговорил, смотри!

Но Грета из другой комнаты тоже выглядывает – выйти не может, разделась, видно, уже:

– Кто, с кем, куда! Прямой репортаж! На нас на всех строчит профессор…

– …по доносам, – вставляет Вилли.

Отто, не веря, головой в лихорадке крутит, со всех сторон обложили.

– Отчеты не значит доносы! – кричит. – Я обязан в командировке как старший! Обязан!

– Про цинк напиши, что сам закидывал, не забудь, – напоминает Грета. – Что муть вся от тебя. Сам на себя можешь?

Отто на нее смотрит и головой качает:

– Ах ты, лиса, лиса! А ведь сама ждешь не дождешься, когда нас наконец с испытаний попрут! Что, нет?

– И Маттиаса с другой бригадой на замену пришлют, – вставляет опять свое Вилли, не удержался. – А ты покусала меня, лиса. Теперь бешенство, как?

Грета улыбается:

– Ты лекарство свое волшебное скорей. Фляжка где у тебя?

– В кармане левом нагрудном, – кляузничает голос мой. В дверях стою и стою, окаменел уже.

Грета все с улыбкой:

 

– С Маттиасом мы год врозь. Нет, полтора уже. Маттиас при чем?

И она из-за двери вдруг к нам выходит в волнении, как из-за кулис, забыв, что полуголая, и повторяет свой вопрос:

– При чем Маттиас? Был да сплыл Маттиас! – пожимает плечами, глядя удивленно, и сама себе будто удивляется. – Сынок у меня на руках, малютка. Это я уже с животом на свадьбе была, ха-ха. Сейчас его на бабушку оставила, чтобы тут с вами. Потому что нам ведь жить не на что, и я очень от этого стекла завишу, понимаете? А вы всё варите, варите и никак? Не можете, да? Ненавижу вас! – кричит Грета.

Себя не видела, зато мы Грету всю сразу увидели, какая она на самом деле была. Резинки ярко-красные чулки на поясе держали и отвлекали очень от наготы, от пушистого холмика между ног даже. Мы замерли, не в силах от Греты оторваться, и она продолжала упрямо перед нами стоять, хотя понимала уже свое положение. Нет, не двинулась, спохватившись, опять свое только прокричала:

– Ненавижу!

И Вилли взвыл, отворачиваясь:

– Да пошли вы все!

А Отто бормотал, но во весь голос громко:

– Проклинаю тот день, когда с вами со всеми связался, проклинаю!

И руки то к небу театрально воздевал, то за голову снова хватался по очереди он.

5

К столу Отто опять пошел. Достал бутылку коньяка из буфета и на край присел. Пока наливал, мы с Вилли уже рядом встали, потом сели, но он на нас даже не посмотрел, от фужера не отвлекаясь. Не по-немецки полный фужер был.

Сам выпил и тоже нам налил, знал, что придем, не сомневался. И глаза поднял наконец:

– Что это, а? Что это было все?

– Необъяснимо, – выдохнул Вилли.

Я объяснил:

– Не знаем, что варим, и себя не знаем.

– Нет, себя сначала не знаем, стекло потом, наоборот, – подмигнул грустно Отто и опять в фужер свой налил.

– А сухой закон? – ухмыльнулся Вилли, вернулось самообладание.

– Сам на себя напишу, – всерьез кивнул Отто.

Вилли к фужеру не притронулся. Достал фляжку и, четко отмерив глоток, завинтил крышку. Напиток свой предпочитал.

Отто ударил по столу кулаком, быстро окосел:

– Мы знаем, что варим! Знаем! Мы варим оптическое стекло с новыми примесями! Увеличиваем многократно силу линзы! Чтобы совсем далеко и совсем рядом, как я вас! Вот как я вас сейчас! Вижу тебя, Ханс! Не надо с таким видом, будто лимон проглотил! Нет, мы знаем, мы это всё на своей шкуре! – Он всё кричал, потом смеяться стал и опять подмигивать, но весело уже. – А стекло не хочет, может такое? Ну не хочет стекло, чтобы многократно, бунтует! И так мы, и сяк мы, а оно всё ломается, как баба, капризничает!

– Хуже. Как целка, – пояснил Вилли.

– Да, сравнение в данном случае корректное. Мы, как ни крути, первопроходцы, а кто же мы? – согласился Отто.

– Вот и мы тоже капризничаем, я это и имел в виду, – закивал я, подводя итог.

Вилли опять из фляжки профессионально хлебнул, свое расписание было.

– Сейчас вот что у нас? Май, что ли, конец мая? И чего будет? А вот я сам не знаю, чего. С тридцать девятого дом строю под Гамбургом, третий год уже, так чего будет, спрашиваю? Я к чему подсчеты: в августе этом, сорок первом получается, как раз мне заем возвращать, так, нет? А если, ну, если сейчас, допустим, завалимся? Нет, мы не завалимся, ну а вдруг? Тогда вообще я без штанов, как Грета наша, только хуже еще! Заем на мне непогашенный, капут! – Вилли икнул, за фляжкой было потянулся, но повременить решил. – О чем я это, Отто? О том, что я не человека подсиживаю, не тебя в данном случае, я стекло только! Один у меня стеклянный интерес! Да я вообще из вас из всех заложник первый! – взвизгнул вдруг он слезливо и глотнул всё же, крышку развинтил-завинтил. И сказал другим голосом уже, в улыбке расплываясь: – А дом под крышей уже! В Мёлль ко мне, в Мёлль! Рай, коллеги! В августе милости прошу!

– Принято! В августе! – опять закивал я, как заведенный. – А ну-ка, дружок, скажи мне, с рыбалкой там, в Мёлле, как?

Еще Отто вдруг к Вилли потянулся, руку его с силой сжал, у самого даже пальцы побелели:

– Вилли, не переживай. Получится.

– Не сомневаюсь, – ухмыльнулся Вилли. – Когда профессор сам, как зверь, с тележкой за троих!

– А кому же с тележкой? – удивился Отто. – Я с этими примесями сам всё затеял, один чудак на всю Германию! Кому же еще с тележкой, Вилли?

В волнении он очки снял и опять таращиться стал, пугать нас, непонятно на кого глядя. На самом деле всё к объятиям шло, давно пора уже было. И вот Отто к Вилли повернулся – и понятно стало, что на него смотрит.

– Претензии взаимные, ну, ерунда это, ну, чушь собачья, да? А, мистер Кадмий? Мы ж с тобой оба хороши, нет разве?

И они скорей притиснулись друг к другу лбами, и слезы пьяные на глазах стояли.

Вилли вставил все же, опять не удержался:

– К Хансу только претензий никаких, вот такой у нас Ханс!

– Как себе доверяю, не знаю почему, – выговорил Отто, с трудом уже, но выговорил.

Я плечами только пожал, что оставалось:

– Знаю, что делаю.

– И что же ты? – раздался вдруг сзади смех Греты.

– Что говорят, – отчеканил я.

6

И тут же оглушительно заиграл марш, и все сразу отодвинулось, что было, и потеряло смысл. Грета включила на всю мощь проигрыватель и уже ходила под пластинку у нас за спинами. Изо всех сил тянула ноги на высоких каблуках и сама себе отдавала честь, на ней ведь пилотка с гербом еще была. Узкое платье особенно мешало, но Грета, спотыкаясь, упрямо вышагивала, а мы, едва поспевая, головами за ней туда-сюда вертели.

Потом она плюхнулась на стул рядом и, закинув ногу за ногу, приказала:

– Только не о стекле, договор? Не о стекле!

Отто скорей очки нацепил:

– О чем хочешь, моя золотая!

– А штраф сразу, тоже договор?

Мы закивали разом, на всё согласны были:

– Штраф! Конечно! Еще бы! Договор!

Грета выпила из фужера и достала портсигар, на нем свастика была выбита. Закурила, выдув высокой струей дым. И мы опять содрогнулись от ее близости, только даже сильней еще. Привстав, она налила себе опять из бутылки, и Вилли хватило времени, чтобы положить ладонь на ее выпуклый скульптурный зад, сама ладонь пошла, помимо его воли. Грета ласково покрыла его руку своей, в другой фужер держала. И продолжала стоять, что сказать, не знала.

И сказала, как пароль:

– Свинец, Отто!

– Мимо! – отрезал Отто, сразу чудесным образом протрезвев.

– Эту паутину марганец еще дает.

– Пальцем в небо опять! – отмахнулся Отто.

– Отто, паутина по всему периметру, это что? Вот что такое это? – не унималась Грета.

– Это паук завелся, паучище в стекле!

Разговор вдруг поверх всего, слова – рапиры. Или остальное все до сих пор поверх было. И не Отто пьяный вдруг, а очкарик жесткий Грету глазами сверлит, накаляясь все сильней от ее изысканий.

– Еще, дура, свинец приплела! Долго думала? С марганцем! А еще чего? Давай, ко времени как раз букет весенний!

И Грета, стальной струной распрямляясь, упрямый подбородок навстречу воинственно тянет, тоже Грета не Грета уже. И марш не слышен, хоть грохочет во всю мощь, что это?

– Отто, я на оптике за семь лет глаза сломала!

– Сломала, именно!

– Отто, нам самый раз в линзу на самих себя взглянуть, не находишь? И понять, что с нами со всеми сейчас?

– Или чтобы в линзу на нас на всех из Йены. Ты это? – сверкает очками Отто.

– Чтобы ты себя сам увидел, как глупо злишься!

– Для этого линзу сделать надо, только и всего, милая Гретхен!

Тут и я вступаю:

– Сейчас мы только пьяную можем!

– Зато патриотическую! – ухмыляется Вилли, уже потеряв над глотками контроль. Ведь ласковая ладонь Греты своей жизнью живет и гладит его, несмотря ни на что, и сам он тоже дрожащей рукой плоть ее округлую тихо жмет, и это тайна их.

Но ведь разрядил, снял он вовремя накал, молодец. И теперь все к Вилли оборачиваются, в глаза заглядывают:

– Ты к чему, Вилли? Патриотическую? Ты это к чему?

И кричит Вилли:

– К тому! “Парадный марш стрелков”, вот к этому!

И марш сразу опять к нам придвинулся, и Грета прежняя на стул снова плюхнулась, хохоча:

– Ну, штрафуйте меня, штрафуйте!

Содрогнулись мы опять, в какой уж раз. Сидела в пилотке своей, чуть расставив ноги, и на нас смотрела с призывом даже:

– Штрафуйте, ну?

Смеялась, что не шевелимся, призывам не внемлем. И вскочила, за рукава тянуть нас стала, пока за собой не вытянула и в строй маршевый не поставила. И шагали, ноги задирали, старались. Кроме Вилли, он на месте своем так и остался, не на шутку упершись, со злобой вдруг. Пьяный уже совсем, что ли, был.

И друг за дружкой, задыхаясь, опять мы приземлялись за стол, а Грета мимо шлепала и шлепала босыми ногами, о туфлях позабыла давно.

Отто сидел, обхватив голову руками.

– Перекликается, нет? – пробормотал вдруг.

– Что с чем? – услышал Вилли.

– Что-то с чем-то. Не знаю. Марш этот с чем-то. Нет?

– С чем? – не понимал Вилли.

– Чего еще не знаем, – кивнул я.

– Я зато знаю, понял сейчас, – сказал Отто. – Она линзу сделает. Вот женщина эта. Мы под кнутом ее.

Мы опять стали смотреть на Грету, и Вилли произнес с несвойственной ему задумчивостью:

– Интересно, она сделает, а вот кто из нас ее сделает?

Мы засмеялись, потому что и так было ясно кто.

– Нет, – замотал головой Вилли.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru