bannerbannerbanner
Великий поход

Александр Константинович Белов
Великий поход

Глава пятая

Индру к себе мы призовём… да будет он только наш.

(Ригведа. Мандала I, 7)

– Ты это видела своими глазами?

– Да, госпожа!

Сави прятала взгляд. Она не лгала, нет. У неё просто не было душевных сил, чтобы снести происшедшее. Спокойно, бесчувственно. Только отвечая на вопросы адитьи, будто бы речь шла о разбитой миске. Смерть Виштара, его мёртвое тело, обнаруженное молодыми кшатриями и позже увиденное Сави, невольно отражались на судьбе младенца. Меняли её. Ставили перед неизвестностью и новыми испытаниями. Выходило, что он – демон. Этот багровый комочек жизни, смешно посапывающий в своём безмятежном сне.

Адитья закрыла глаза. Она как-то сразу постарела. Только теперь служанка увидела, что у адитьи ввалились щёки, обнажив углом торчащие кости лица.

– Он не хотел рождаться… – вдруг сказала вдова Виштара, – я думала, он меня погубит. Адитья вздохнула. Неровно, дёргая воздух, как при всхлипывании. Никто не видел её слез. Должно быть, она плакала в глубине своей неломкой души. Слишком далеко от глаз и от голоса. Там, где эти слезы уже ничего не значили.

– Я думала он меня погубит, – повторила адитья, – а он погубил Виштара.

– Твой сын не демон…

– Молчи!

– Ты же сама видишь.

– Виштар мёртв. Он убил Виштара.

– Разве он отходил от тебя хоть на минуту?

– Но Виштар мёртв.

Сави вздохнула:

– Мы многое не можем объяснить. Но стоит ли искать объяснение тому, что и так очевидно? Их разговор прервало ворошение камышовых зарослей. Где-то неподалёку.

– Они идут за тобой!

– Возьми ребёнка, я не смогу бежать. Найди ему защиту.

Сави с тревогой посмотрела на адитью.

– Поспеши, – спокойно сказала роженица. Служанка дрожащими руками приняла у неё свёрток. Прижала его к груди. Ребёнок закряхтел, зачмокал губами.

– Тише, маленький, – взмолилась Сави. Она ещё раз взглянула на адитью. Глазами, полными слез.

– Как ты назвала его?

– «Приносящий жизнь» – Индра, – равнодушно ответила адитья.

***

Языки пламени сжирали вождя адитьев. Его погребальную стать, подпёртую кольями и щедро украшенную гирляндами желтоглазых цветов. Виштар восседал на погребальном ложе, погружённый в торжественную роскошь последнего парада. Виштар не особо жаловал смотрины своего воинства при жизни. Восседая на почётных местах. Он предпочитал славу драчуна и забияки, а не знатного бездельника и лежебоки. Но сейчас выбирать ему не приходилось. Обычай требовал их совмещения при этом параде. Его и ложа.

Огонь взял высокую дровяную кладку под застывшим вождём. Метнулся в дымные пустоты между рядами дров. Кладка затрещала, безвольно противясь свирепой власти хищника над собой. Так же как беспомощная серна принимает лютующие объятия возбуждённого леопарда. Огонь ещё заглатывал отведённый ему кусок, ещё носился по его бокам, пристраиваясь клыками к удобному, уцепляемому месту и наконец гулко пошёл вверх. Вытянулся рассечёнными хвостами к небу, заполоскал оцепеневшего мертвеца. Дрогнули под ним выжженные подпоры. Пламя охватило накренившийся труп и повалило его набок. Лицо Виштара потекло. Кожа на шее и на груди вздулась пузырями.

Среди толпы вайшей, с трёх сторон обступивших погребальный костёр, никто не приметил чужого юношу с родовой татуировкой тритсов на оголённом плече. Он носил неприбранные, трёпаные ветрами волосы, подобно брахману, однако одеждой соответствовал свободному вайше.

Дадхъянч замерев впитывал взглядом бушующее пламя костра. «Вот одно из семи жерл Агни, – говорил себе молодой мыслитель, – известное каждому брахману. Имя его – Поглощение. Удивительна его способность переносить всё сущее в обитель бесплотного. Говорят, он плавит даже камни. Нет ничего, что способно было бы сопротивляться огню… Куда он переносит нас? Куда он девает эти груды дров, эти покинутые жизнью тела? Ведь Закон говорит, что ничто не исчезает. Когда-нибудь я узнаю его тайный путь».

Дадхъянч повернулся и, протискиваясь среди глазеющих на пламя адитьев, выбрался из толпы. Он возвращался в Амаравати. Чтобы переночевать и утром вернуться в горную хижину.

«Хотар у них слабый, – думал Дадхъянч. – Против Свами не потянет. Этот хоть и плут, а своё дело знает.» Дадхъянч больше не был жрецом. Он принадлежал к сословию брахманов, но жрецом больше не был. Теперь, чтобы прокормиться, ему следовало продавать часть своих знаний. Но его знаний вряд ли бы хватило даже на два обеда. Что он вообще знал? Как подготовить козлёнка к жертвоприношению? Или как составлять душистые смолы для жертвенников? Кому это было нужно? Вот если бы Дадхъянч умел лечить, останавливать кровь, отводить боль.

Но чему-то он всё-таки научился. Например, успокаивать грудных младенцев. Он видел, как это делал посвящённый Дхира. Ловко у него получалось! Дхира много чего такого умел. Иной раз ему даже делали подношений больше, чем Свами. Впрочем, хотар всё равно забирал их себе. Крикливые младенцы на руках у Дхира сразу засыпали. Дадхъянч видел, как он дул им в глаза, потом замедлял им дыхание и прикрывал веки своей тёплой ладонью.

Однажды Дадхъянч тоже так попробовал и у него получилось. Дхира говорил, что ребёнка нужно любить, иначе он почувствует твоё равнодушие, и ничего не выйдет.

Дадхъянч пока не умел любить малышей, но считал это делом наживным. Можно научиться любить, для этого всего-то и нужно иметь доброе, чуткое сердце. Куда труднее научиться ненавидеть. Чтобы ненавидеть, сердце должно быть гордым. Словно птица, которая умирает от голода, но не клюёт с руки своего пленителя.

Дадхъянч заметил, что последнее время все его мысли начинаются и заканчиваются едой.

Он шёл по дороге, которая вела в квартал марутов. Маруты последними осели в Амаравати. Они поклонялись суровому богу Рудре, не признаваемому пока другими арийцами. Свами говорил, что, если взять Праджапати, Парджанью и демона Раху и соединить их всех вместе, получится Рудра. Дадхъянч не боялся кары за эти мысли. Он считал, что о Рудре так думают многие.

Дома марутов освещались масляными светильниками. Светильники стояли в садах и пламенели всю ночь. Маруты так много жгли масла, что воздух в их квартале казался липким. За оградой ближайшего к дороге дома вдруг заголосил ребёнок. Так раздирают глотки только совсем маленькие. Вон как кричит. Дадхъянч подумал, что молодой матери придётся этой ночью несладко. Должно быть, она не пожалела бы миски молока в награду за покой и сон.

Дадхъянч вошёл в сад и, совсем осмелев, направился к занавешенной двери, из-за которой слышался детский плач.

– Мир вашему дому! – сказал он, заглянув внутрь. Его встретили недружелюбные глаза женщины, обречённо застывшей возле колыбели из плетёного тростника.

– Кто ты?

– Брахман из племени тритсов.

– Почему же ты одет не как брахман?

– Разве это важно. Я как свободный риши могу носить любую одежду.

– А что тебе нужно?

– Хочешь, я успокою твоего ребёнка, чтобы ты смогла отдохнуть?

– Она кричит потому, что ей не хватило молока. Вот тот вылакал обе груди, – женщина кивнула в сторону другого младенца, мирно посапывающего прямо на вывале шкур. Он вырвался из пелёнки и теперь вольно разверстал крохотные, пухлые ручки.

– Свалился на мою голову! – запричитала женщина. – Мало того, что со своей беспокойство, теперь ещё и за ним смотри.

– Так это не твой ребёнок?

– Нет. Его принесла шудра, сказав, что он из знатного рода. Попросила оставить на несколько дней… А может быть, она его украла?

Дадхъянч с удивлением рассматривал малыша.

– Да, – сказал юноша вздохнув, – интересная у него судьба. Не успел родиться, как попал в историю.

Дадхъянч ещё раз подумал о миске с молоком и, не находя себе здесь больше занятия, оставил женщину наедине с её материнскими хлопотами.

***

В горную хижину заглянула осень. Взглядом, влажным от слез. Дожди вылизали каменные спины скал. До тусклого сияния. По утрам не хотелось просыпаться. Мелкой сырью испарялось на стены дыхание. Юноша копошился в разогретой постели, не открывая глаз, глубоко и протяжно вздыхая. Дадхъянч и Гаури ещё не разделили общее ложе. Им было и так хорошо вдвоём. Приближение к их нежной зависимости друг от друга чего-то иного, тревожного и тайно желаемого наполняло их сердца неясной смутой. Это должно было случиться, но Дадхъянч не знал, хочет ли он этих изменений. Уже сейчас. И Гаури не знала. К тому же она боялась, что их дальнейшее сближение в этом качестве только разрушит покой и радость их отношений. Так думала девочка, которой не исполнилось ещё и четырнадцати.

Дадхъянч лежал в тёплой постели из козьих шкур и слушал дождь. Гаури тоже уже не спала. Юноша представил себе, как сейчас он встанет и пойдёт за дровами. С огня начинается день. Потому что с огня начинается еда. И каждый день очаг забирает столько новых дров! В округе уже не осталось сушняка, Дадхъянч всё подобрал. Куда огонь всё это девает? Ни одна из стихий не способна перенести плоть в то, иное пространство. Кроме огня. Юноша вспомнил про погребальный костёр адитьев. Про свои мысли о чуде Поглощения. Вайши как заворожённые смотрели на плавящегося в огненных потоках вождя племени. Кто-то сказал, что его убил демон. Пришедший в облике младенца. Кажется, он был сыном этого вождя и куда-то пропал. Скорее всего, ребёнка просто спрятали…

Дадхъянч оторопело уставился в потолок. До юноши только теперь дошло, что он видел в тот вечер этого младенца. В доме марутьи, где плакала голодная малышка. Дадхъянч поднялся, прочитал утреннюю молитву богу Солнца Сурье, дающему человеку жизненные силы, и отправился за дровами.

– У нас совсем не осталось муки, – сокрушённо сказала Гаури, когда юноша вернулся. Весь грязный и мокрый.

– Я что-нибудь придумаю. Я сложил гимн громовержцу Парджанье, пойду и спою его людям. У нас будет мука.

– Кто же в дождь восхваляет громовника? Они тебя побьют и прогонят.

 

– А я буду не призывать Парджанью, а прогонять.

– Но таких гимнов не бывает!

– Теперь появятся. Хочешь послушать? О Парджанья великий! Огнедышащий Бык неба! Что ж ты распустил своих коров? Гони скорее их в стойло, пока какой-нибудь молодой бычок не отелил их за горой… Ну и так дальше.

– За такой гимн тебя побьют брахманы.

– Ничего, перетерплю.

Дадхъянч развёл огонь. Подкормил его хворостом и с тоской в глазах посмотрел на свою развешенную по стене белую одежду.

– Меня пока ещё никто не отлучал от сословия. Я имею полное право на этот цвет1.

Юноша снял со стены шкуры, просунул голову в вытертый прошей, тесно обтянулся, в запах, и завязал пояс. Особым узлом брахмана.

– Пойду, – робко сказал Дадхъянч, взглянув на подругу.

– Возьми в дорогу нож.

– Нет, пусть он останется у тебя. Мало ли что.

Юноша вышел из хижины и сразу окунулся в мягкую высыпь дождя. Совсем низко плыли дымные, расползающиеся облака. Серое утро превращалось в день. Такого же цвета. Амаравати размазало дождём по серым холмам Антарикши. Издали город казался тусклым и почти прозрачным. Дадхъянч долго бродил по пустым улицам, затопленным водой, пока не очутился в квартале марутов. Юноша поднялся к обходной дороге, ведущей к отрогам лесистых гор, и сразу нашёл дом под опадком тяжёлых ветвей старого просвирника. Из дымовода тянуло пахучим, вкусноватым дымком. В котором пронюхивались душная дровяная протопка и молочный пригар. Дадхъянч вспомнил, что так всегда пахло возле их дома. Когда он был ребёнком. Так ему помнился дом. Протопка в дождь всегда пахнет домашним покоем.

Марутья завесила вход толстыми циновками из стеблей мунджи. По-осеннему. И ещё, видно, оберегая детей от сырости.

Дадхъянч разворошил заграду и вошёл внутрь. В доме мерцал светильник, наполняя тесное пространство стен тревожным сиянием.

Женщина с удивлением смотрела на Дадхъянча. Она уже забыла тот вечер, но её глаза находили в молодом брахмане что-то знакомое.

– Мир твоему дому! Я уже приходил сюда, помнишь? Когда плакала твоя дочь, потому что второй малыш высосал всё молоко.

– Вспомнила, – сдержанно сказала хозяйка дома.

– Позволь мне взглянуть на твоего приёмного ребёнка.

Женщина наклонила голову, углубившись в рукоделье.

– Я прошёл много мер пути, чтобы его увидеть, – заволновался Дадхъянч.

– Зачем он тебе?

– Это необычный ребёнок…

Женщина не стала дослушивать:

– Его у меня нет.

– А где же он?

– Малыша забрала шудра, что и принесла его сюда.

У юноши подкосились ноги:

– Забрала? Но ведь … Разве ему не угрожала опасность?

Марутья не ответила. Дадхъянч понял, что теряет зря время.

– И ты, конечно, не знаешь, куда она ушла?

– Конечно, не знаю.

– Но ведь не могла же она вернуться к адитьям? – юноша вздохнул и вышел во двор, шваркнув дверными циновками. Из другой части дома доносились задиристые мужские голоса. Дадхъянч ещё постоял возле тёплой стены, ёжась от дождя, и, принимая случившееся как невезение, побрёл на поиски заработка.

Дождь разогнал всех по домам. Улицы были пусты. Долгая, мающая душу осень высекала дождём город. Теперь эти струи казались Дадхъянчу окаянными. Его одежда из козьих шкур пропиталась водой и была тяжёлой, как навязчивая ноша.

К Антарикше подбирался осенний заволочный сумрак. Зима здесь славилась мраком, холодными ветрами и дождевыми бурями. Где-то в горах бесились демоны, вынося своё злобство на уставшего за долгое лето Савитара. На солнце, которое уходило за край земли набираться силы. До следующей весны.

И в этот день Дадхъянч не раздобыл муки. Он принёс Гаури полную котомку спелых, мясистых плодов, что разметало по фруктовым деревьям щедрой рукой осени.

***

Мохнатый пёс тёплым языком лизнул ребёнку лицо. Индра проснулся, щурясь от задиристого света, и запищал. Над ним склонилось добродушное чудовище с умными и грустными глазами. Чудовище заскулило, наблюдая за детским беспокойством и выбежало из хижины. Его побег был обращён к пологому гребню, что выгнулся под самыми облаками над широкой горной долиной. На гребне застыла фигура человека, обёрнутого длиннополым, безмерным плащом. Человек опирался на копьё и смотрел в долину. Пёс подбежал к дозорному, ткнулся носом в его плащ и заскулил, причмокивая слюнявой пастью.

– А, он проснулся, – сказал человек, – ну ничего, скоро уже придёт кормилица. Он что, плачет? Так пойди же успокой малыша.

Пёс взглянул на хозяина, встряхнул мордой и, поворотясь, поплёлся обратно. Пронзительно ясный белый свет ударил в щель между туч. Разлился по укату горного склона, по хижине, по редкому кустовнику, притаившемуся среди камней. Пёс бежал к жилью, легко перебирая тропинку тяжёлыми лапами. Возле порога он принюхался, вытянув морду, встряхнул косматой головой и заглянул внутрь. Малыш не плакал. Малыш лежал с открытыми глазами и рассматривал свою колыбельку. Пёс осторожно подошёл к ребёнку. Глазки младенца неожиданно перепорхнули на косматое чудовище. С обвислыми губами. Индра скривил рот и засопел, готовый расплакаться. Пёс снова лизнул ему лицо. Индра вздрогнул, поперхнувшись воздухом. Успокоился. Ещё раз посмотрел на собаку. Чувствуя своим собачим сердцем робкое доверие этого беспомощного существа, страж дозорной хижины умастился возле колыбельки, поджав под себя лапы и гордо вскинув голову.

Глава шестая

Кто сделал вдовой твою мать?

Кто хотел убить тебя, здесь пребывающего?

Скажи, что за Бог пожалел тебя,

Когда ты сам убил отца своего?

(Ригведа. Мандала IV, 18)

Дадхъянча по возвращении ожидал сюрприз. Не из приятных. Едва юноша дотянул до хижины с котомкой, полной спелых плодов, он почувствовал недоброе. Он почувствовал в доме постороннее присутствие.

Гаури сшивала костяной иглой вытоку из ворсистого травяного начёса. Девушка была светла и безмятежна. Словно визит их гостя касался вовсе не её. Рядом на камне сидел Атхарван. Отец Дадхъянча. Хранитель огня великого святилища тритсов. Атхарван холодно посмотрел на сына и спросил:

– Что это значит?

Дадхъянч понял, что предстоит трудный разговор.

– Что это значит, я тебя спрашиваю? – почти прокричал гость.

– Только то, что ты видишь.

– Значит, Свами был прав. А я ему не поверил.

– Свами не был прав… Но я не могу при ней об этом говорить.

– Так, может быть, ты попросишь её выйти вон.

– Будет лучше, если мы сами немного пройдёмся.

Дадхъянч предложил жестом отцу покинуть хижину.

Они пошли по тропинке в сырые осенние сумерки, и юноша рассказал о том неудавшемся жертвоприношении, о бездушном хотаре и о спасённой девушке.

– Но ведь ты совершаешь преступление против своего сословия. Соединяясь с вайшей!

– Она не стала моей женой, – вздохнул Дадхъянч.

– Ты хочешь сказать, что…

– Да, я хочу сказать, что столько времени прожив вместе в этой уединённой хижине, мы не притронулись друг к другу.

– Но ты потерял доверие Свами.

– Он не единственный, кто говорит с богами.

– Прекрати. Ты знаешь, что у речных тритсов нет другого хотара.

– Но у речных тритсов нет и своих риши. Так же, как нет их и у горных тритсов.

Атхарван холодно посмотрел на сына и вдруг расхохотался. Открыто и звучно. Сверкая большими ровными зубами.

– Какой же ты риши, если не можешь совладать с собственными чувствами? Со своими сомнениями? Твоё благородство в отношении этой девушки, вероятно, едва не стоило тебе женитьбы на ней? Так или нет? Что, такова цена благочестия? Что же ты будешь делать в следующий раз? Спасая очередную жертву несправедливости? В тебе нет рассудительности. Порядочность есть. Это верно. Но риши нужна рассудительность. Нельзя спасти всех, кто стал жертвой случая. Ты спасёшь трёх-четырёх и будешь думать, что благодаря тебе изменился мир. Нет, он не изменился. Просто ты кому-то подал надежду на справедливую жизнь. Подал надежду и обманул.

– Почему? – перебил Дадхъянч.

– Потому, что это ты справедлив, а реальная жизнь такова, какова она есть. И ей наплевать на наши потуги что-то исправлять и переиначивать.

Дадхъянч молчал и думал о том, что слышал уже что-то похожее. От Свами. Неужели нужно прожить большую часть жизни, чтобы потерять душевную красоту. Стать таким, как Атхарван или хотар их племени? Речных тритсов. Неужели познание делает человека бездушнее, ожесточённее? Юноша наивно спросил:

– А ты не думаешь, что мир можно изменить?

– Думал. В семнадцать лет. В этом возрасте его все изменяют. Правда, потом начинаешь замечать, что мир остался прежним, а изменился ты сам. Благодаря его стараниям. Так создаётся чувство реальности. А чувство реальности – одно из условий постижения Сатвы, не забывай об этом.

– Где уж мне забыть!

Атхарван перенёс на юношу огорчённое тепло своего взгляда. Появившееся при смене его чувств. С раздражённости на досаду.

– В твоих суждениях и действиях слишком много Раджас. Может быть, это и не плохо, но ты уже сам знаешь, что мудрость живёт в другой стороне. В Сатве. Это как при стрельбе из лука: стрела, глаз и мишень должны находиться на одной линии. А у тебя мишень находится в Сатве, глаз – в Раджасе, а стрела гуляет сама по себе.

Они вернулись к хижине. Стало уже совсем темно.

– Что же мне делать? – тихо спросил Дадхъянч.

– Эту девушку я возьму с собой. Для неё найдётся работа. А ты попробуй прожить здесь в одиночестве. Год. Смотри вокруг и думай. Думай, Дадхъянч..

Гаури тревожила душевная смута. Она понимала, что этот разговор может подорвать покой их дома. Их общего дома с Дадхъянчем. Всё, что сложилось как «их дом». «Почему, – думала девушка, – почему те люди, что однажды уже вторглись в её судьбу, исковеркав Гаури жизнь, и теперь не оставят их в покое? Почему эти люди должны всё время быть где-то рядом? Со своей правдой, со своими непонятными истинами? Дадхъянча – Дади – изгнали из общины. Что им ещё нужно?»

Жрецы вернулись в хижину. Мрачные и молчаливые. Юноша отводил взгляд, разыскивая своим рукам всевозможные бесполезные занятия. Атхарван готовился к вечерней молитве. Хижину угнетала натяжная, недобрая тишина. Гаури сдавила уши ладонями. Она не хотела слушать эту тишину.

Атхарван уснул после молитвы, развалившись в углу на лежанке. Его дыхание стало ровным и спокойным. «И всё-таки он не такой, как Свами», – подумал юноша, глядя на отца.

Дадхъянч подбросил в огонь полешек и решил, что с этого протопа в хижине станет совсем душно. Ведь прибавился ещё один человек. Юноша сидел перед огнём, обхватив колени. Он знал, что Гаури сейчас наблюдает за ним. Из своего угла.

– Ты ничего мне не скажешь? – вдруг услышал он её голос.

– Скажу, конечно… Нет, ты не думай, что я слабак, что я не могу с ними поспорить и жить так, как другие.

– Так в чём же дело?

– В том, что именно так поступил бы на моём месте каждый честный парень. Но я не «каждый», пойми. Я – сын хранителя Огня великого святилища тритсов! На меня легло это ярмо, едва я появился на свет.

– Да, – вздохнула Гаури, – конечно, ты прав. Только знаешь, в чём между нами разница?

 

– В чём? – осторожно спросил юноша.

– В том, что ты относишься к их числу. К числу тех, кто приносит жертвы. А я – к тем, кого приносят в жертву. Мне почему-то показалось, что мы сравнялись, когда ты ушёл от Свами. Но, видимо, я ошиблась.

Юноша опустил глаза. Он ответил не сразу. Его совести объявили войну, и Дадхъянч теперь готовился к бою.

– Жертва, ты говоришь? Да, ты права. Но ведомо ли тебе, что такое постоянное жертвование собой? Своими чувствами, привычками, желаниями, своим покоем и вообще всем, что есть у обычного человека? Жертвование всем, кроме совести. Ведомо ли тебе, чем в своей жизни жертвует брахман, чтобы хоть на один шаг приблизиться к Сатве?

– Я не видела таких брахманов.

– А кого ты видела, кроме Свами? Гаури смолчала.

– То, что сказал мне отец, касается не нас с тобой. Это касается только сына жреца. Он говорил для него, не зная, слышит ли Атхарвана сын жреца или его слышит просто честный парень, живущей в горной хижине.

– А в чём между ними разница?

– Они – люди разных сословий.

– Разве есть такое сословие «просто честных парней»?

– Ты не дала мне договорить. Так вот, люди разных сословий и мыслят по-разному. «Просто честные люди» живут исключительно натуральными инстинктами. Для них всё хорошо, что приносит им благо, и всё плохо, что причиняет неудобства и создаёт лишения. К этому сословию относишься и ты. Но я вхожу в другую варну. Мы не измеряем существо мира его отношением к нам самим. Если это отношение благое, говоря:

«Хорошо», а если пагубное: «Плохо». Мы выше того, что даёт нам житейские блага или приносит житейские неудачи. Стало быть, мы выше добра и зла как типичных для вас понятий. Поэтому мы говорим «раджас», имея в виду силу одних преобразований, и «тамас», когда упоминаем другие. Так не смогли бы жить люди натуральных инстинктов. Так трудно жить. Так жить неудобно. Но главное, что так жить можем только мы.

Гаури вздохнула.

– В этот и есть праведность?

– Не знаю, не буду утверждать. Все говорят по-разному. Свами считает, что праведность заключена в точном выполнении обрядов, чтении молитв и соблюдении Закона. А Атхарван считает, что праведность заключена в постижении Сатвы. Ты знаешь, что такое Сатва?

– Слышала от тебя.

– Сатва есть равновесие всех сил. Равновесие добра и зла, желаний и возможностей, преступления и наказания, подлости и возмездия, любви и ненависти… Последние слова обожгли Дадхъянчу язык.

– Что? – переспросила Гаури.

– Любви и ненависти, – повторил юноша.

– Это твой путь?

– Да.

– Значит, любви и ненависти… Любовь и ненависть для тебя одинаковы. Я хочу сказать, приравнены друг к другу, – Гаури почему-то стало себя жалко. Дадхъянч это понял.

– Я же говорил тебе, что ты вряд ли меня поймешь.

– Я поняла, Дади. Пусть будет так. Должно быть, сатвой любви и ненависти является покой. Просто покой. Живи в своём покое, который ты считаешь преодолением…

Атхарван всё это время старался быть спящим. Он слушал разговор двух повзрослевших детей и думал, что не потерял сына.

Утро шуршало дождём по крыше. Все трое давно уже не спали и слушали свои мысли. Запеленённые дождём. Дадхъянч понимал, что он не только прощается с Гаури, но отпускает вместе с ней и какую-то часть своей жизни. И хотя эта часть примастилась к Раджас, то есть к его молодым чувствам, категоричным суждениям, во всём правильным и бескомпромиссным, к беспощадному натиску его молодых лет, юноше было жаль с ней расставаться. С этой частью своей жизни. Гаури уносила с собой эту жизнь. Так же думал Дадхъянч и когда смотрел вслед уходящим. Гаури ни разу не обернулась. Дадхъянч вдруг понял, что они больше никогда не увидятся.

– Сатья! – прокричал юноша, сдерживая боевым кличем рвущуюся вслед за уходящими душу.

***

– Какой славный малыш! – говорила румяная вайша, кормящая своим молоком маленького Индру. – Жаль, что твоя жена не пережила роды.

– Жаль, – подтвердил Гарджа. Он никогда не был женат. И не имел детей. Своих детей. Этого малыша привезли ему из Амаравати. На год-два. Спасая от преследования родственников. Как ему сообщили. Внизу, в долине, была большая деревня вайшей-скотопасов. Названная Ситой, то есть «бороздой» за глубокий овраг, расколовший пополам её лутоводье.

По обе стороны оврага уселись старые, толстоногие, крепкие вязы, шелестевшие листьями безо всякого ветра. Они будто сторожили деревню, разглядывая её со своих вершин.

Малышу сразу нашлась кормилица, которая, увидев ребёнка, даже отказалась от вознаграждения за хлопоты.

Гарджа не хотел оставлять малыша вайшам, но кормилица сказала, что иначе ребёнок не выживет, ведь она не могла пять раз в день ходить на гору, в хижину дозорного. Иногда Гарджа забирал малыша к себе. На четверть дня. Кормилица сама приходила за ним, жалостясь к отцу ребёнка. Она не знала истинную судьбу Индры и потому считала Гарджу отцом малыша. В горных селениях Антарикши люди верят тому, что слышат от других.

***

Гарджа смотрел на дородную, теластую кормилицу, что легко и умело управлялась с ребёнком, и думал о собственных детях. Здесь, в горах, человеку особенно нужна опора. А малыш беззаботно тянул молоко, засыпая у своего неистощимого источника. Женщина не давала ему спать, осторожно тормоша Индру за носик. Гарджа хотел бы иметь такого своего. Впрочем, Индра и так был его сыном. На год или на два.

Когда в горах началась зима, воитель из дальней хижины стал приходить в деревню реже. На отрогах хребтов Меру снег выпадал редко. А если и выпадал, то держался недолго. Он перемешивался с травой, превращая долину в гиблую вытопь. Но и когда он таял, пути со склонов оставались нехожими. Из-за грязи.

Гарджа сидел у себя в хижине возле очага и варил в котелке похлёбку. Он мог целыми днями не высовывать носа из своего жилища. Зимой, когда коров не пасли, Гардже нечего было стеречь. Кроме самого себя. Иногда он ходил охотиться в горы, на перевал Козлиной Головы, иногда спускался в деревню за мукой и молоком. Гарджа навещал Индру, подолгу высиживая возле его колыбели. Потом, в сумерках, возвращался домой.

Зимой в долине почти не бывало света. Стояла густая, дымная мгла, озаряемая лишь огненными всполохами в высоких небесах. Где-то над перевалом, а может быть и дальше, над самыми вершинами гор, что обступали белый от снега клык великой Мандары. Отсюда она не виделась. Но с перевала, в ясную погоду, глаза путников различали вздёрнутый снежный остроконечник.

Время ползло по зиме, приводя сердца в уныние. Бурые крыши домов кутались в бледный дымовал, разносимый по деревне и дальше на долину. Дни тянулись за днями. Их никто не считал, кроме царственных матрий, смекающих, сколько муки, мёда, птицы, квашнины и корнеплода оборачивается до предстоящего урожая. Да оборачивается ли вообще. В гуртовых кладовках, что засыпались осенью под потолки, сейчас уже оголялись стены. Матрий правили всем этим миром горячих похлёбок, коровьего подоя и сопливых носов, пока их мужья спали, ели, почёсывались, опять спали, переминались без дела по двору, ели, собирались в баню, перетрясали кожаные и полотняные тельники, снова подбирали крохи по углам, собирались переложить очаг и кровлю, долго думали о предстоящей работе и снова спали.

Вайши высыпались за зиму до коликов в глазах, до крика «Хватит!» в их слабеющих от безделья мозгах. Иногда скотоводов вдруг охватывали яростные, панические порывы деятельности. Ни с того ни с сего. Должно быть, от невыразимого внутреннего протеста. Вайши метались по двору, суя свои трудовые руки куда не надо и приговаривая, что пора перекрыть коровник, надстроить овин или соорудить новый жертвенник питарам. Пора!

Их жёны, достойные матрии, молча наблюдали за происходящим в надежде, что этот порыв уляжется раньше, чем творец обновления завалит подгнившую за зиму крышу коровам на рога, обломает кремневища топоров или снесёт изгородь.

Многочисленная детвора, обутая и одетая в меховины, уже начинала волновать строителя семейного счастья, всё время попадая ему то под ноги, то под руки.

Иногда вайши хватало даже на несколько дней. Он приносил из долины две-три гнилые жерди, злой и уставший, бросал их посреди двора и откладывал нанесение главного удар обновления на утро.

Утром строитель с угрюмым видом брался за дело, вдруг замечая, что жердей всего только три. Или что они слишком кривые. Или попросту уже сгнили. Матрия, уводящая детей на сеновал, бралась предположить, что лучше дождаться тепла, весны, ведь до праздника Дэваяна осталось не больше двух десятков дней.

– Не больше? – спрашивал вайша, вдруг испытывая гнетущую усталость и даже внезапное недомогание. «А ведь действительно!» – пропекало хозяина дома. И он снова спал, ел, почёсывался и опять спал.

Так продолжалось до того дня, пока в деревне не появлялся глашатай в изношенном, расползшемся путевище. Он поднимал руки, потрясая дорожным посохом, и восклицал:

– Люди! На третьем подъёме солнца к нам придёт День богов – Дэваяна. Славьте Вивасвата – бога, создающего весну!

Вайши высыпали на улицу, толкаясь и колгоча, словно птичья стая. Каждый старался дотронуться до ветхих одежд жреца. Это считалось хорошей приметой.

Женщина с двумя младенцами на руках выглядывала всполошителя деревенского покоя. Стоя у плетня перед своим двором. Когда шумливая ватага ребятишек, окружавшая ходуна, высыпала на дорогу, женщина сказала:

– Смотрите, дети, это – вестник богов. Он приводит к нам весну.

Малыши, словно понимая, о чём идёт речь, заволновались на тёплых руках матери. Правда, для Индры она была только кормилицей, но малыш этого не знал. Тепло этой женщины грело детей по-матерински одинаково. Мир вокруг него вдруг развернулся тревожным и неохватным простором. Полным громких звуков, новых запахов и весеннего света. Он ещё не ведал, что всё это называлось весной, что началась весна.

1Варна (сословие) определяла каждой из социальных групп обязательное ношение символического цвета. Согласно мнению виднейшего ариософа советской школы Н.Р. Гусевой (с ссылкой на известного исследователя Ф. Макса Мюллера), три первых сословия носили разные цвета: чёрные шкуры – брахманы, оленьи – кшатрии, козьи – вайши. Нам представляется, что подобная палитра – явное заблуждение. Во-первых, в Ригведе нигде нет упоминания об именно такой «цветности» арийцев, во-вторых, жреческое сословие арио-европейских народов Европы всегда традиционно использовало белый цвет, считая чёрный – символом демонизма и зла, и наконец в-третьих, шкуры воинов-кшатриев и вольных общинников-вайшей вовсе не отражают, по версии Н.Р.Гусевой, какой бы то ни было культовой цветности, тогда как подлинным цветом воинского сословия был красный, а вайши известны ещё под эпитетом «пёстрые», что весьма убедительно свидетельствует об их цветовом пристрастии. О красном цвете воинов-всадников, на примере марутов, говорит Ригведа: «Эти рудры со своими людьми, словно в алом… Они приобрели очень нарядный цвет, благодаря своему слиянию со скаковым конём» (РВ, II, 13). Цвета Ф.М. Мюллера типичны больше для североиндийских потомков ариев, чем для самих арийцев ранней европейской осёдлости и последующего периода миграций.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru