bannerbannerbanner
полная версияДневник Большого Медведя

Алена Пулькина
Дневник Большого Медведя

4 октября 1993 г.

У бункера стоял Олег, когда мы подъехали. Красные глаза, влажный рот, затягивающий сигарету, трясущиеся пальцы насторожили меня.

– Ёлки-палки, – рыдая, сказал он, – что теперь делать? Медведь, возьми, что хочешь возьми, но верни, верни Веру…

Он бросил недоконченный окурок и крепко сжал меня. Сердце его билось так быстро и сильно, что я чувствовал волнение груди и шеи сквозь одежду.

– Ёлки-палки, Господи, я ни о чём у тебя не просил, я никогда не обращался к тебе, но делаю это теперь: верни, пожалуйста, верни мне Веру… – шептал он. – Медведь, она оставила меня, и я никогда больше не увижу её…

Солдатики молча, отворачивая головы, потупив взгляды, проходили мимо нас. Я погладил Олега по спине, но ничего не сказал. Стоило ли что-то произносить, когда ни в чём не повинный человек ушёл из жизни, так долго и так сильно выстрадав за нас. Он скрипел зубами, и постепенно плечо моё увлажнялось.

– Господи, а эти болваны просят меня быть их главным. Да провались оно всё пропадом! Что делать-то без Веры?..

Усадив Олега на землю, я спросил, чтобы нам принесли завтрака. Хотя полупустые глаза товарища говорили о неприятии ни единой мысли о еде, я втолкнул несколько ложек в его слабый рот находящегося при смерти больного. Он еле жевал, смотрел в пустоту, мимо меня, а из глаз текли безмолвные слёзы. Однажды получая надежду, думаешь, что она всегда будет рядом что бы ни случилось, но, когда всё же что-то происходит и надежда разваливается на куски, рассыпается и утекает между пальцев, не веришь, до последнего не веришь, что это случилось с тобой. Потому что приходит простое и понятное: всё было впустую, не за чем.

Я принёс свой потасканный, кое-где порвавшийся матрац, подложил его под Олега и просидел рядом с ним весь день. Солдатики увозили семейных и стариков по домам, они радостно обменивались планами на будущее, загружали грузовики пожитками, Матрос сновал туда-сюда, словно у себя в Казарме, и всем было глубоко наплевать на умирающего человека. Они бросали любопытные взгляды и, сталкиваясь с моим, отворачивались, делали вид, что это их не касается. Только старушки, сидевшие день и ночь у постели Веры, молча подошли к Олегу и, положив дряхлые бледные ладони на его плечи, уехали вместе со всеми.

Ужин я вталкивал в него насильно: раздвигал челюсти, пихал ложку, полную пюре, приказывал жевать и наблюдал за медленными движениями. Больше он так и не произнёс ни слова, смотрел в одну точку и изредка моргал, выпуская слёзы одиночества.

5 октября 1993 г.

Ещё на один день казарменные остались в бункере, чтобы привести всё в порядок, отмыть полы, душевые, застелить кровати, подровнять подушки. Будто никогда и не было здесь никого. Хотя слегка подъеденный провиант на полках выдавал наше присутствие.

Матрос, видя, что временно я сменил роль его няньки на няньку для Олега, бегал, махал руками, срывался на солдатиков, плохо подметавших пол, грозился штрафными кругами по Зоне или вечной ссылкой на завод. Роза с Владимиром сворачивали полевую кухню, убирали посуду в коробки, закладывали её тряпками и с трудом выносили на поверхность. Волнение было не меньшим, чем когда мы начинали эвакуацию; но тогда всё происходило в спешке: закидывались нужные вещи, ничто не подлежало обсуждению, лишние движения исчезали – всё работало на чрезвычайность. Сейчас же торопиться было некуда, хотя где-то по Зоне до сих пор бродил медведь.

– Будем каждый день снаряжать группу ликвидаторов, – предложил Матрос выход из положения.

– И как узнаем, что в определённой точке Зоны появился медведь?

– Сашко! – одёрнул он инженера. – Если Вы такой умный, то создайте нам что-то, чем бы пользовались люди и связывались друг с другом. Ну, а пока как-то так.

Держа Олега за плечи, я подвел его к грузовику и помог залезть внутрь. Хилые ноги едва волочились; казалось, что он не просто не хотел никуда идти, но и жить не желал. Забравшись в кузов, последний солдатик постучал по загородке, и грузовик тронулся. Маленькая будка, радушно приютившая зоновцев, удалялась, закрываясь густыми ветками ёлок. В надежде, что больше нам не придется её использовать, я смотрел на тёмный лес, зеленоватый корпус больницы, на пятерых серых исполинов, на пустые улицы, местами покрытые багровыми пятнами. Когда последний, наш, грузовик добрался до Казармы, почти всё было расставлено по своим местам, пыль вытерта, Роза варила на кухне, ребята убирали в ящики противогазы, разряжали оружие. Матрос для порядка цыкнул, хлопнул солдатика по плечу и счастливо хмыкнул.

Олега я уложил на свою кровать, закутал в одеяло и оставил. Мне не хотелось стоять над ним, следить за каждым движением: иногда нужно немного пространства.

Казарма полнилась весёлыми занятыми голосами. Женщины словно вышли из неясного летаргического сна и засновали туда-сюда: кто-то просил швабру убрать тенёты – одна тут же прибегала, кто-то спрашивал воды – другая, хихикая, подавала, кому-то нужны были солдатики – третья тут же отправлялась их искать. Мужские взгляды провожали их то ли с грустью, то ли с сожалением о строгой казарменной жизни.

Собираясь спуститься в подвал для проверки схрона, я столкнулся с Матросом, всё таким же осунувшимся, побелевшим, но с уже горящими глазами и улыбающимися губами.

– Слушай, он ж как вроде теперь главный у бандитов – что делать-то с ним?

– Не трогай, – по-товарищески коснулся я его рукава. – Пусть придёт в себя. Ты лучше мне скажи, что мы теперь делать будем, когда все у себя по домам сидят?

– Вчера народным голосованием было решено, что все вернутся на места. Я, конечно, рассказал им, что нужно, а что не нужно делать, но сам понимаешь, чёрт возьми, что будет, когда они увидят эту зверюгу, – он помялся. – И я, гадство такое, ничего не сделаю.

– Сделаешь. Сашко состругает тебе пейджер, и будешь счастлив, – как мог участливее улыбнулся я.

– Сделает, как же. Из дерьма и палок… – добавил он, посмотрев за плечо.

Я махнул рукой, спустился в подвал, с тихим ужасом и смиренной печалью глянул на полку в схроне, взял оставшуюся пачку конфет и замер. Какой смысл идти к старикам – снова рассказывать им небылицы о том, что всё хорошо? Снова пускать пыль в глаза и есть чужую похлёбку? Может быть, я не был виноват в смерти сестёр, но в душе чувствовал тяжесть и горечь собственной лживости и бессилия. Тогда, когда мы ползли за зданием госархива и слышали плачь бедной Веры, у нас, у меня, был шанс помочь ей, вытащить оттуда, забрать с собой и потом объяснить всё Олегу. Но кто же мог знать, что всё случится так, как случилось?

Конфеты я отправил Розе, чтобы она, не скупясь, раздала их солдатикам на обед, а к себе поднялся с пустыми руками. Олег, завёрнутый в одеяло, прижимал к груди колени. Подушка, влажная, в пятнах, смялась под ним, из-под наволочки торчал уголок. Лоб его горел, появилась испарина, плечи дрожали, губы нелепо оттопыривались. Я налил воды, приподнял его голову и заставил попить. Раздались жадные глотки. Усадив его, протёр лицо и ключицы, помял пальцы, мочки ушей. Невидящие глаза устремлялись куда-то за окно, закрываясь и тут же распахиваясь. Он нашарил мою руку и, сжав её, прошептал:

– Вера, Вера…

Я промолчал и лишь ещё раз провёл мокрой холодной тканью по лбу. Олег перехватил руку и прижал к груди.

– Прости меня, Вера… Прости меня, Дашка…

По горячим щекам бежали слёзы, он пытался закусить губу, но она, влажная, пухлая, выскальзывала и оттягивалась. Кто-то, шаркая и глубоко дыша, поднялся на этаж и, видимо, обнаружив нас, тут же исчез. Олег опустил руки, всё ещё держа мою, на колени и, посмотрев на меня, словно впервые, проговорил:

– Медведь… Зачем же над нами так?..

– Кто знает, – пожал я плечами, отвечая полушёпотом.

– Они знают, но ты… будь уверен: за нас отомстят… обязательно, – беззвучно говорил он в конце.

Потом беспамятство захватило его, и всю ночь он крутился, извивался на постели, исходил потом, просил прощения у сестёр, хватался за воздух, держал мою руку, когда находил её.

7 октября 1993 г.

В минуты сознания Олег без отвращения ел, когда я кормил его с ложки, медленно и с особым измождённым кряхтением поворачивался, чтобы я мог помыть его влажное слабое тело. Временами он смотрел на меня и говорил, что всё прошло зазря и ничего уже не вернуть, что мужики без него начнут мародёрствовать и чтобы я вставал над ними. Я фыркал, но не соглашался и не отказывался.

Ближе к ночи он повернулся и, слабо улыбнувшись, сказал:

– Первый знал, что за гадость творится на этом заводе, и повёл нас туда. Он перерыл весь архив и нашёл что-то такое, чем не поделился ни с кем. Наверняка хотел воспользоваться разработками, испробовать их на своих, он даже знал, как добраться до центра лаборатории. Нет, не туда, куда вы втолкнули свою любопытную харю, а глубже, – он злобно сверкнул глазами. – А я убил его. Ё-моё, как собаку, застрелил!

Я зажал ему рот, заметив беспокойные взгляды солдатиков. Олег оттолкнул меня, что я едва не полетел кубарем со стула.

– Этот гад решил всю Зону нагнуть и заставить плясать под свою дудку; он думал, что всемогущий и бессмертный, а я… – лицо его сморщилось, рот неприятно растянулся, и он захохотал. – А я убил его, понимаешь? Какая же, бляха-муха, судьба поганая штука!

Смех захлестнулся плачем, и Олег снова свалился, крутясь в лихорадке, подзывая Веру, молясь всем богам и долго, долго глядя в потолок. Казарменные, уже свыкшиеся к его всполохам, уснули, прикрывшись подушками, одеялами, ладонями. Изредка ощупывая лоб, протирая его влажной тканью, я сидел в глубоком кресле, глаза мои попеременно слипались, и на несколько минут засыпал. Вздрагивал, с ужасом думая, что Олегу снова стало плохо, но видел его бледное спокойное лицо и возвращался на место.

Утром, когда солдатики стали ходить мимо меня, образуя всегдашнюю очередь в ванную, я, ощущая тугую боль во всём теле, поднялся и дотронулся до лба товарища. Остывшее, покинутое огнём жизни тело лежало в ожидании рассвета, но ни один рассвет уже не будет его. Касаясь рук, поникших плеч, прикладываясь к впалой груди, к шее, я лёгонько тряс его и, открывая рот, но не издавая звука, звал его, звал. Но не мог дозваться.

 

Солдатики оторвали меня от навечно уснувшего Олега, позвали Матроса, который скрутил руки и затолкал в свой кабинет. Я хотел плакать, но слёзы предательски застряли в горле острым и горячим комком; я хотел снова позвать Олега, спросить, как он себя чувствует, но слов не было, они бесполезно барахтались в голове, разлетаясь и не возвращаясь. Я хотел деть себя куда-нибудь, но не мог, складывал руки на плечах, кусал губы, дёргал бороду, сопел, но ничего не приходило. Я был бесполезен. С уходом Олега, с его мертвенно-бледным лицом, худыми пальцами, предсмертным бредом я будто лишился чего-то важного.

Олег был моложе меня на два года, но дело вовсе не в возрасте. Дело в страданиях. И на его долю выпало большее страдание, или он думал, что оно большое, а я, дурак, поверил ему и дал уйти. Виноват ли я в том, что заснул?..

12 октября 1993 г.

С тяжёлым сердцем снова сажусь за тетрадь. Не потому, что того требует история или потомки, а потому, что иначе опускаются руки, в голову лезут лица мёртвых солдатиков, усопших Олега и Ивана Иваныча, разбитого Матроса. Иначе я чувствую непомерную слабость, и я не могу, не могу ни к чему себя определить. Дохожу до нижнего этажа, откупориваю первую попавшуюся бутылку и жру её до беспамятства. К вечеру высыпаюсь, поднимаюсь наверх, брожу по комнате, смотрю на однообразные стены, вспоминаю свою паршивую, ничтожную жизнь, и всё снова да ладом. Не могу.

Чувство гадливости к самому себе, к окружающим не захлёстывается вином, а только усугубляется, становится тошнотворным. И всё, чего хочется, – пропасть, исчезнуть, провалиться под землю. Сделать вид, что меня никогда не существовало. Но как?

Глядя на смятую, надорванную у края фотографию моих любимых людей, я чувствую, насколько ужасен, мерзостен, отвратителен. Сколько сил моих, да и чужих тоже, было потрачено впустую! Сколько времени мы употребили в никуда, и сколько ещё будет употреблено!

13 октября 1993 г.

Оглядев комнату, с наглухо закрытыми окнами, со слежавшимися простынями на кровати, с толстым слоем пыли на столе и полках шкафа, с толпами пустых бутылок, я, как обычно, повесил на дверь замок и спустился вниз.

Я не думал, совсем не думал: я шёл к десятиэтажкам, спустился к вокзалу, я пересёк дорогу, добрался до ворот. Пока не поздно, пока ещё не всё потеряно, я знал, что должен был что-то сделать. И я ударил в грубый металл, отозвавшийся глубоким гудением. И я толкнул – ворота заскрипели, но моей слабости не поддались и остались запертыми. И я пнул – скорбный стон вдруг оборвался и сменился упрямым дребезжанием железа.

У забора я скинул рюкзак, отцепил лопату и принялся переворачивать землю. Спустя пару минут по лбу, спине и бокам потёк пот – на рюкзаке оказалась куртка и рубашка. Стоя по пояс голый, я копал и копал, не обращая внимания на дождь, хлынувший внезапно и обильно, стучащий по крыше вокзала, по разгорячённой спине, легко просачивающийся между колючек на заборе. Кучи влажной, тёмной, комкообразной земли окружали меня, словно крепостные стены. Под ногами начинало хлюпать, а конца забору не было видно. Казалось, что он уходил на много и много километров вниз.

Полотно лопаты отвалилось, и я, вцепившись в грязь, принялся копать её руками. Но пальцы оставляли длинные борозды, в которых хорошо бы картошку сажать, а не выход искать. Повертев сломанную лопату, бросил её рядом с кучей и отправился на поиски нового инструмента, всё такой же голый, горячий и мокрый.

Я хотел, мечтал, жаждал сбежать из этой ловушки, из коробки для «чумных». Чувствовал, что это нужно было сделать давным-давно, но почему-то, по какой-то плоской и мизерной причине, я этого не сделал. А теперь, не в силах врать ни себе, ни другим, решил вырваться из вечного круга лжи, обречённости и смерти. Я знал, что, выбравшись за забор, найду пустые бескрайние просторы, что не сразу пойму, куда идти, но я пойду, обязательно пойду и буду идти, пока не найду своих, пока не увезу, не спрячу их где-нибудь далеко-далеко.

Сложив рядом несколько лопат, я продолжил копать, переворачивать землю. Было тяжело и неудобно: пальцы постоянно соскальзывали с влажного черенка, вода лилась по лицу, бесцеремонно залезала в рот, стучала по спине, комки падали мне под ноги и не всегда достигали кучи. А потом и наваленные кучи посыпались под меня. Разгребая их, я не ощущал ни времени, ни погоды; в голове стучала единственная мысль – выбраться отсюда. Вскоре железная дорога была засыпана землёй, а конец забора никак не показывался и, видимо, не собирался показываться вообще.

Среди шума капель и ветра я услышал сопение. Не человеческое, а, скорее, собачье. Но, выглянув из-за куч, встретился с красными глазами медведя. Громадная туша, на которой почти не было проплешин, только неровные островки шкуры казались беловатыми, стояла на дороге и принюхивалась. Медведь выглядел лучше, чем в первую нашу встречу: то ли растерзанные жертвы омолодили его, то ли мы ошиблись, и эксперимент прошёл как нельзя удачно.

Если бы на голове у меня были волосы, они бы обязательно встали дыбом. Инстинктивно я прижал к груди лопату, не соображая, как себя вести. Пришёл, зараза, полакомиться беззащитным! Чёрный блестящий нос показался над конусами земли, комки полетели в меня. Медведь фыркнул, видимо, почувствовав грязное тело, усталость и загнанность. Он слегка приподнялся, уперевшись в кучи, и два жерла уставились на меня. Застыв на месте, словно вросши в вязкую землю, я глядел на него и чувствовал, что если этот поганец не загрызёт меня, то я должен, просто обязан убраться отсюда.

Он разверзнул пасть, и громкий, оглушающий рык разнёсся по перрону, по южной части Зоны. Колени мои подогнулись, подбородок затрясся, пальцы судорожно перехватывали черенок. Только теперь я почувствовал, что на улице лютый холод, почти зимний, а я стою полуголый в канаве, полной воды. Медведь, перебирая лапами, фыркал, выпуская полупрозрачный дым и оглядывая мою земельную крепость. Он явно прикидывал, можно ли сожрать мою хлипенькую фигуру, но я не хотел, ни за что не хотел быть сожранным. Не сейчас! Только не сейчас, когда всё моё существо трепещет и взывает к свободе. Я закричал, что было силы, лёгкие мои, будто металл, дребезжали, и вскинул лопату над головой. Животное удивлённо посмотрело на меня и отшатнулось, словно увидело собственную смерть. Оно раскрыло пасть, обнажая бело-жёлтые клыки, и ворчливо буркнуло. Вскоре показался его разноцветный бок, а потом на месте гигантской устрашающей туши остались лишь вмятины на земле.

Я, на дрожащих ногах, хватающийся за воздух, опирающийся на лопату, тонущую в вязкой земле, поглядел медведю вслед. Широкий зад удалялся в сторону вокзала, не обращая внимания ни на меня, ни на дождь. Сердце стучало и едва не выпрыгивало из груди; я был на волосок от смерти – я чувствовал её холодное, зверское и кровавое дыхание. Возвратившись к канаве, посмотрел на заполнившуюся водой яму и плюнул в раскопанные кучи, спасшие мою ничтожную шкуру.

16 октября 1993 г.

Матрос вызывал меня по рации целый день, но, когда почуял, что дело неладно, отправил бойцов, и те спустя день отыскали бессильное тело. Я был без сознания, грязный, мокрый, в руке крепко сжата лопата. Они притащили меня, вернули обратно в мир лжи и смерти, чего я так не хотел, ни за что не хотел.

– Что ж теперь, а? Приковывать тебя к кровати, что ли? – охал Матрос, глядя на меня со слезами. – А если б ребята не нашли тебя? А если б медведь тебя загрыз?

– Товарищ Матрос, дак он же и отпугнул его! – вступился за меня солдатик.

– Да? От как всё получается, – он почесал затылок и крякнул. – Медведь медведя завалил.

Я слабо отмахнулся. В горле застряли обида от возвращения, ненависть к собственной слабости, просьба о прощении и, как ни странно, радость. Радость от того, что Казарма на месте, что Матрос ещё жив и всё так же руководит поредевшими рядами солдатиков, что кровать моя всё ещё стоит здесь – она никому не отдана.

– Ты меня больше так не пугай, а то я с ума сойду, – ласково проговорил Матрос и, коснувшись плеча, поднялся. – И чего тебе вдруг захотелось делать подкоп у забора? Разве полковник не говорил, что этот забор проходит под городом?

Он ушёл, оставив меня мучаться и снова, и снова ощущать себя бессильным. Слов не хватает, чтобы передать невозможную, острую, непримиримую ненависть к самому себе. И не хватает объясниться, какие же мы, в сущности, дураки и мечтатели.

21 октября 1993 г.

Всё, что у меня осталось, – потёртая, смятая фотография и выжженная дыра в душе. Надежда и вера умерли вместе с близкими людьми, счастье даже и не думало выглядывать. Всё пошло коту под хвост. Вернее, не пошло: оно всегда там было, просто мы об этом узнали только сейчас.

Оглянись вокруг и увидишь, что все, кто тебя окружает, лгут и прикрываются красивыми словами: власть, маскирующая жестокие эксперименты, истинные намерения и ужасное прошлое, товарищи, сладко улыбающиеся в лицо и вставляющие в спину ножи, родные, трясущиеся над твоим мнением о них, не желающие выглядеть гадким утёнком. Мы сами врём себе. Ложь и блестящая мишура, припорошившая отвратительную правду, всюду, во всём, внутри нас. А всё потому, что мы боимся признаваться в содеянном, говорить, что мы ошиблись, сели в лужу, «обосрались». Мы боимся косых взглядов, осуждающих шёпотов, бесконечных вопросов в головах. Нам страшно, и, чтобы скрыть страх, лжём. Словно снежный ком, неправда катится всё быстрее и быстрее, удачно минуя препятствия, наращивая новые слои. Но как скоро ей предстоит развалиться? Что мы должны сделать, чтобы шар лжи лопнул, чтобы тошнотворно пахнущий засор пробился, и мы зажили свободно и правдиво?

22 октября 1993 г.

– Эй, Медведь! Тут к тебе пришли! – крикнула Роза, вытирая руки о полотенце.

Не ожидая никаких посетителей, я отложил книгу и спустился ко входу. Во всей Казарме было тихо: Матрос отправил солдатиков на штрафные марш-броски, которые каким-то чудом заработал чуть ли не каждый. На пороге стоял, в высоких резиновых сапогах, с закрученными в кукиш волосами, с рваными рукавами и с рюкзаком, накинутом за обе лямки на одно плечо, Степан.

– Здравствуй, – прохрипел он, раскинув руки.

Я разрыдался, обняв его. Сколько месяцев я о нём ничего не знал, никто его не видел, никому он не показывался! Крепко прижав к себе, словно последнюю искру надежды, сверкнувшую на моём небосклоне безнадёги, я залепетал какой-то бред о том, как сильно скучал по нему. Похлопывая по спине, он успокаивал меня и беззвучно смеялся.

– Проходи, пообедай с нами, – предложил я.

– Я пришёл к Олегу. Попрощаться, – сказал он глухо.

Из подвала поднялся Матрос, видимо, услышавший незнакомый голос. Он посмотрел на меня, мои красные глаза и подрагивающие мелкой дрожью руки, на Степана и его потрёпанный вид. Подойдя, Матрос расставил ноги и скрестил руки.

– Здравия желаю! – выпалил он.

– Здравия желаю, – поддержал Степан форму, но не силу.

– Товарищ этого олуха? – тыкнул Матрос в меня.

– Так точно. Решил проведать его и попрощаться с Олегом.

– Похвально. Что ж, идите, но прошу Вас задержаться на обед: Роза приготовит исключительные отбивные, – добавил он, обращаясь скорее ко мне, чем к Степану.

На заднем дворе Казармы, в пожелтевшей траве, среди сухих листьев, торчали несколько десятков могил. Крайняя справа, косая и пухловатая, была Олегова. Мы постояли в тишине, глядя на нелепо торчащие из-под земли веточки ели. Несколько колючек уже успело отвалиться, и ветер разбросал их по сторонам.

– Откуда ты узнал..? – тихо спросил я.

– Если меня не было рядом, это не значит, что я ничего о вас не знал. И про Ивана Ивановича я тоже в курсе, хотя пришёл к нему уже после Олега, – с грустью в голосе проговорил он.

– Что же ты делал всё это время?

– То же, что и ты, – жил.

– Да разве можно это назвать жизнью? – хмыкнул я.

– Какая-никакая, а всё-таки жизнь. Ведь не ты же лежишь сейчас в этой яме, а он.

Не согласиться было невозможно.

Присутствие Степана хоть и взволновало, но тут же успокоило меня. Мы стояли у могилы товарища, говорили про жизнь, а в затылки нам дышала смерть, чёрная, страшная, ледяная. Несмотря на это, мне всё равно было спокойно в душе, приятно разговаривать с живым и тёплым человеком, знающим меня. Но не скажу, что я уж так хорошо знаю Степана: он же всегда говорил о чём-то внешнем: о семье, о работе, о карте, о бандитах, но никогда не говорил, о чём же он думает. А, может, оно и к лучшему.

 

Над головами шуршали ветки, оставшиеся редкие листья плавно плыли по воздуху и падали к своим собратьям. Тучки, темноватые на боках, беловатые в верхушках, группами двигались на восток, будто кочующие животные. Кое-где проглядывало синеватое небо, тяжелеющее, предзимнее. Вдали щебетала одинокая птица, ей никто не отвечал, но она отчаянно звала кого-то, просила и молила. Холодный ветер захлестнул наши сирые тела, защекотал по шее, пробежал по волосам. Всё было, как и прежде, лишь не было близких людей.

В столовой стоял гам: солдатики, голодные, уставшие, вернулись и, гогоча, просили Розу очередной хлебец, женщины подшучивали над особо отличившимися и сверкали глазками, Матрос шикал, но вскоре отчаялся призывать к порядку. На тарелке оказались овощное рагу и отбивная, тёплые, пахнущие домом и сытой радостью. Взяв нож, я разделил тонкий кусок отбивной на несколько ровных частей и заметил внимательный взгляд Степана.

– Откуда у вас картошка? – спросил он, обращаясь к Матросу.

– Его старики отдали часть своих посевов, – жуя, ткнул он в моя сторону ножом. – Я, конечно, был против, но кормить бойцов всё же надо. А картошка – это почти что второй хлеб, – кивнул Матрос и добавил: – Хотя у нас его пока нет.

– А мясо откуда? – буравя тарелку с рагу, поинтересовался Степан.

– Это всё Роза и её волшебный рецепт отбивной из ничего, – подмигнул он, забрасывая в рот кусочек.

– Это, что, животные?

Его хриплый голос, будто гром, заглушил все звуки в столовой. Солдатики заозирались на наш стол, Роза покраснела и опустила глаза, Матрос положил нож и, закинув голову, спросил:

– А даже если так, то что? Жрать, простите, хочется? Хочется.

– Извините, но я не соглашусь. До этого мы вполне могли обходиться и без мяса, – Степан выпятил грудь, вставая на защиту собственного мнения.

– Что ж, верно, товарищ. Но на одних кашах и лапше далеко не уедешь, а урожай пока не такой богатый, чтобы прокормить всех в Зоне.

– Получается: убивай беззащитных животных, чтобы самому не сдохнуть?

– От так беззащитных! – хмыкнул Матрос. – Пол-Казармы загрызли.

– Вы сами виноваты: не нужно было вообще стрелять в них. Они на волю хотели, а Вы!

Улыбка Матроса стёрлась с лица, выглядел он так, словно в глотку впихнули гранату без чеки. Солдатики зашушукались, не зная, что предпринять: вступиться ли за старшего или не надо, доесть проклятый обед или не стоит. Матрос, сжав челюсти, поднялся и заголосил:

– А я говорю, что их необходимо убивать, иначе они убьют нас. Инстинкты, инстинкты и ещё раз инстинкты – вот, что есть у них. Когти, зубы, которые они обязательно вонзят в нас, дай только слабину.

– А разум, разум у Вас есть? – встал Степан. – На кой чёрт вы-то им сдались? Они такие же жертвы, как и мы все. Почему нельзя существовать вместе?

– Вместе? – Матрос оглянул столовую: солдатики опустили головы. – Если разобраться, то какие они теперь животные – монстры, которых надо убивать.

– Монстры? Что же в них такого монструозного? Радиация? Неужели за этим надо убивать? Пожалейте всех: мы и так мрём каждый день, а Ваши войны с призрачным врагом доконают нас.

– «Призрачный враг», говорите? От посмотрю я, когда они набросятся на Вас и не подавятся костями.

Матрос с грохотом отодвинул стул и вышел из столовой. Степан поблагодарил Розу за обед и тоже направился к выходу. Я последовал за ним. Закинув рюкзак за спину, он поправил куртку и, подойдя к двери, сказал:

– Прости, Антон, что я вспылил. Но не могу я сидеть сложа руки, когда едят ни в чём неповинное существо. Он их монстрами считает, а они самые обыкновенные, только облучённые.

– Говоришь так, будто ты разговаривал с ними, вот как со мной.

– А чем они тебя хуже? Языка разве что человеческого не знают.

Я ошалело посмотрел на него. Степан махнул мне в знак прощания и пошёл между домами к проспекту. Его рюкзак, сморщенный, в заплатках, со следами когтей, болтался на плече и тянул его к низу. Товарищ поправлял лямки, поддерживал дно ладонью и шагал, шагал вперёд. К нему подбежала собака, дышащая ему в пуп, виляющая хвостом и преданно глядящая. Широкой рукой Степан погладил животное, примял ухо, говоря что-то тёплое и непомерно доброе. Он двинулся дальше, а собака – за ним.

Рейтинг@Mail.ru