bannerbannerbanner
Журнал «Юность» №07\/2021

Литературно-художественный журнал
Журнал «Юность» №07/2021


© С. Красаускас. 1962 г.


На 1-й странице обложки рисунок Александры Дудки «Тупик»

Поэзия

Ната Косякина


Родилась в 1994 году в Воронеже. Училась на факультете журналистики Воронежского государственного университета, переехала в Москву и окончила магистратуру на филфаке МГУ. Лауреат областных конкурсов «Стихоборье» и «Культпоход». Участник «Мандельштам-феста», Платоновского фестиваля искусств, призер регионального этапа Слэма с Андреем Родионовым. Постоянный гость новогоднего выпуска программы «Один» с Дмитрием Быковым на «Эхе Москвы».

«Пропащее мое детство…»

 
Пропащее мое детство
Без любви, в холоде.
Некуда было деться.
Жили в одной комнате.
Спали, держась за сердце.
Слушали треск на проводе.
Черти тонули в омуте.
 
 
Будто в стеклянном шаре,
Снег летел переменчивый —
Домик наш. Разрешали
Выйти мне поздно вечером.
Тихо под облаками!
Туз выпивал там меченый:
Всех прогонял – нечего! —
Голыми всех руками!
 
 
Грустное мое детство!
Синяя старая лавочка.
Мир из сырого теста.
Даже ты, моя мамочка,
Будто ненастоящая,
И у плиты стоящая,
Спрятала что-то в ящике —
Что-то вроде булавочки —
 
 
Мы не увидели, что это.
Мы притворялись незрячими.
 
 
Пропавшее мое детство
Найдено было в озере.
Тот, кто ему отец был, —
Он нас побил козырем.
Нас с тобой, двух семерок.
И маму стер карандашную.
Он снова придет в семь сорок,
И снова ты все отдашь ему,
Ведь ты моя не бандитка —
Ты сестра моя младшая.
Ты ходишь в моих ботинках
И ни о чем не спрашиваешь.
Мне кажется, это дико.
В нашем лесу так дико.
Не зря унесла нас льдинка
В мир до конца пропавших.
 

«Я старик. А старику плохо спится…»

 
«Я старик. А старику плохо спится», —
Говорит профессор. Рядом сидит девица.
Душа девицы никуда не годится,
Хотя пока еще она звенит.
 
 
Про них уже можно сказать заранее:
В конце один останется раненый,
Другой будет правым и с виду правильным.
Но пока девица достает «Зенит»
 
 
И говорит: «А давайте, папочка,
Сделаем с вами на память карточку».
И старик, подбирая тапочки,
Мнется и хохлится, как молодой.
 
 
С этого места осталась музыка,
Разлетевшись под крышку пузырька,
В щели стен, в душу деду и в мусорку
(карточку позже залили водой).
 
 
А старику до сих пор плохо спится.
Жизнь из его пузырьков клубится,
Но он не плачет по ней и не злится —
Он улыбается и что-то ждет.
 
 
И, видя его во сне, я думаю:
Будь умным – не будешь обижен дурой.
Будь добрым – и будешь спасен культурой.
А с прочим – не знаю. Как бог пошлет.
 

«Она не выживет без него…»

 
Она не выживет без него —
это было понятно сразу.
Когда она прижимала розы
к груди, когда, хороня его,
как рысь голодная, озиралась.
 
 
Когда ей в чашке казался сад,
но сад вишневый, а может, руки,
и вместо вишен глядят глаза?
Когда сказала, что к ней стучали,
когда петуньи ведром накрыла.
 
 
Когда на улице, во дворе,
она смотрела так безучастно
на пса их, спящего в конуре,
и думала, что это есть рисунок,
споткнулся ветер, лег на бугре.
 
 
Она не выживет без него —
это было понятно раньше,
когда спускались они вдвоем
мимо цветов своих к магазинам,
когда ругались, и улыбались,
и мясо жарили, и когда
они и в 70 танцевали.
 
 
Они танцоры – настолько, что
родить сумели одних танцоров.
В их школу танцев меня ввели,
когда мне 6 только что пробило.
Мне было все равно, и тогда
я их увидела, и впервые:
«Она не выживет без него», —
подумала.
 
 
За эту женскую полусмерть,
за это высохшее «не выжить»
я зацепилась, пока я шла,
я рукавом задержалась, дернулась:
и я не выживу без тебя.
Когда мы даже не сговорились,
я знала точно, что будешь ты,
а заберут – и тогда не выжить.
 
 
Мне эта мысль отравляет жизнь.
Я никому ее не открою.
 

«Не будем мы больше включать «Наутилус»…»

 
Не будем мы больше включать «Наутилус»
И ночью с соседкой спускаться к реке.
Прости нас, уборщик, что не получилось
Стать тем, кем болтали, забылось уж, кем.
 
 
Усталость, усталость, тупая усталость.
Кусалось и вот откусило кусок:
Прощай, моя радость! Что молодость – малость!
Я хмурюсь, как небо, на время в глазок.
 
 
Да просто не выйдет. Я девочка с чувством,
А что там за чувство – та сладкая боль.
Оно забродило, и больше не вкусно,
А больно и больно. Не буду, уволь!
 
 
Как раньше уборщика дядю из школы —
Меня – из живущих, а боль – из меня.
Ошиблась, король обязательно голый.
Так много читала, так мало поняв!
 
 
Я в мире иду с чемоданчиком злости
И парой слегка ошарашенных глаз.
Без ритма, с потерянным голосом, в гости
Никто не зовет – и спасибо как раз.
 

«Я часто вижу страшный сон…»

 
Я часто вижу страшный сон —
Кошмар из обозримой дали,
Где мы с тобой никем не стали.
Ни ты не стал,
Ни я не стала —
 
 
А вместе мы с тобой не стали —
С прекрасной силою двойной.
 
 
А если б только я одна?
Такого не было вопроса.
Все верное до боли просто.
Так надо было: на места
Мы встали, чтоб никем не стать.
 
 
Чтоб стать – никем.
Так все же – стали?
 
 
Там дальше – затирает свет
Темно-зеленый цвет детали.
Вот я лежу здесь – как влитая.
И ты лежишь здесь – как влитой.
И мы с тобой как под плитой.
У юности полет летальный:
 
 
Что началось с красивой тайны,
То обернулось пустотой.
 

Алексей Черников


Поэт. Родился в 2003 году в Архангельске. Публиковаться начал в 2021 году на порталах «Прочтение» и «Полутона», готовится публикация в журнале «Урал».

Не имеет даже школьного образования.

«В мясе большой воды не утаить прожилки…»

Посвящается Виктории Шабановой


 
В мясе большой воды не утаить прожилки,
Кто это тонет – ты ли, немой Господь?
Рыбы идут на дно – розовые опилки,
В черных кругах превозмогая плоть.
 
 
Топотом черных волн вдоль новгородских сказок,
Хвойных проказ, вылинявших лампад,
Господи! – ты красив. Пасынок и припасок
Запечатлел тебя. Воинство, водопад,
 
 
Синий, на букву «в», вышедший на разлуку
С мерой цветов – да в подпол иной воды,
Господи! – разреши музыку или муку,
Милый мой! – разреши сбыться такому звуку,
Чтобы и Китеж твой помнил мои следы.
 

«Тает белая ткань, не сказать трава…»

 
Тает белая ткань, не сказать трава, —
Это детство в моей руке.
Это я, переехавший со двора
В самом белом грузовике.
 
 
Переезд под самый Страстной Пяток.
Письма брошены под кровать.
Белый грузчик заплакал, и стол промок.
Новый дом умеет летать.
 
 
И в его окно голубой рукой
Снеговая стучит пыльца —
Русской вербой, одиннадцатой строкой
Воскрешающего столбца.
 

«Истончается черное кружево…»

 
Истончается черное кружево,
Извлекается ввысь по игле,
И пластинка, как будто простужена,
Все хрипит у меня на столе.
 
 
Вот и ангелы, будто простывшие,
Рот откроют – а слышится скрип, —
Не понявшие и не простившие
В водах памяти каменных рыб.
 
 
Будто сами разлуку не помните:
Воду ткать, стало быть, ремесло.
Распускается песня по комнате,
Отделяется тенью в стекло.
 
 
Помни, дева, две тени последние,
Слушай музыку, что на двоих, —
Это грустное кружево, тление,
Колебанье пустот ледяных.
 
 
Дюны памяти зыбки, но пройдены,
Без теней истончается дом.
…Жить без тайны, проститься без Родины
И молчать – без дорог, босиком.
 

«На фонарной желтоглазой стуже…»

 
На фонарной желтоглазой стуже
девочка плясала – как по нитке —
по струе подсолнечного света,
по лучистым палубам январским
 
 
Ноги-шпаги резали канаты
электрического озаренья.
По снеговью плавала девчонка,
словно обезьянка цирковая,
словно заводная тень, почти что
Эвридика, – девочка плясала
 
 
Эвридика – головокруженье —
приходи плясать на мой кораблик,
я тебе его давно готовлю:
смерти нет, а очи видят парус —
день рожденья безымянных истин,
день рожденья пушкинского снега.
 

«Прячет ночь за рукавом, как честный шулер…»

 
Прячет ночь за рукавом, как честный шулер,
Нашу речь: «Еще ты, кажется, не умер…» —
И в растворе немоты ее протух
Зачарованный осоловевший зуммер,
Безымянный телефонный полуслух.
 
 
А в ночи – черноречивой и несладкой,
Неуютной, как осенний рыбий жир, —
Жабьим жаром над младенческой кроваткой
Набухает коммунальный наш ампир.
 
 
Этой ночью не встречаются трамваи,
Но в дыхательной системе красных строк
Вырастают, как надежды бугорок,
Как большие голубые Гималаи —
Цифры ангела, последний номерок.
 
 
Погляди, мол, покрути пластинку диска,
Может, музыка завертится сама…
Нас помилует советская прописка.
Жди, мой ангел, телефонного письма.
 
 
И язык, забыв грамматику, заплачет,
Оплывет, как по апрелю полынья:
– Спи спокойно, Бог с тобой, мой красный мальчик,
Абрикосовая девочка моя!..
 

Проза

Юз Алешковский


Прозаик, поэт и сценарист, автор-исполнитель песен. С 1979 года живет в США. Лауреат Немецкой Пушкинской премии, присужденной по совокупности – «за творчество, создаваемое писателем с 50-х годов, сделавшее его одной из ведущих личностей русской литературы XX века». «Маленький тюремный роман» Юза Алешковского занял первое место в номинации «Крупная проза» «Русской премии».

 

Блин
Рассказ из «Книги новых последних слов»

На масленичном корпоративе старший художник «Газеты Наших Нравов» Григ Сундарев, устроив вопиюще пьяный скандал, вырвал изо рта взятого за горло главного редактора Недоволкова обе его вставные челюсти протезов и глумливо растоптал их собственными ногами.

* * *

Господин Ваша честь, а также, как толкуют в народе, кодла пристяжных, я заранее вас всех предупреждаю, клянусь всей своей кровопийственно безжалостной ипотекой, что, имея по Конституции полное на то право, целые сутки буду говорить, без отрыва от данного последнего слова, только максимум трижды правду, и не затыкайте, Ваша честь, лично мою так называемую пасть молотом судебного заседания.

Дважды не стоит и четырежды не надо фильтровать мой базар, иначе немедленно подниму на ноги моего личного тела всю эту вашу, тут я промолчу, оонщину вместе с прессухой наших журналюг, загулявших по буфету от того, что на них нету твердо несгибаемой руки вождя бывшей дружбы народов, увы, перешедшей в массу враждебных чувств и даже мнений.

Ну, это, как говорят победившие боксеры, хук с ними. Лично я уважаю всех двуногих, кроме чумовых и шизанутых на всю бестолковку. Пусть само-стоят, как хотят, где светит, но не греет, и, конечно, наоборот.

Я чего категорически не могу не сказать? Ведь наша корпорашка на хрена, спрашивается, собралась? Мы с чисто религиозной перестроечностью заявились погулять на Масленицу, а не просто выжирать стакан за стаканом, и опять же, наоборот, если затошнит от халявного энтузиазма. И когда пострадавший Недоволков, конь позорный, назюзюкавшись, стал то и дело вставлять в свои вонючие здравицы «блин», «блин», «блин». Да-да, реально вставлял через наиблагороднейшее из слов: «блин», «блин», «блин».

А ведь мог бы говорить, например, «бланк», «бланк», «бланк», включая сюда даже двойное ругательство, применял которое в своем злополучном хренознании сам Сталин, в натуре, на каждом шагу, то есть «блюхер», «блюхер», «блюхер», и все у нас было хорошо, – мы даже двигались, оказывается, к перестройке, епископ ее маму совсем, как, выходит дело, говорит Папа Ватикана.

Ну, тут я не стерпел, поднялся и крикнул, рванув из-за поляны, чтоб он заткнул свою гнойную пасть и не смел, паскуда, называть всякие несолидные существительные на букву Б «блинами», издавна святыми, Ваша честь, для верующего и неверующего русского человека – даже безбожно озвучивающего самые крутые многоэтажные матюки.

Какими уж мы родились, такими и откинем копыта либо в деревне, либо в городе и, конечно, за бугром, где наши матюки превращают в руссаков все национальности, от Совка свалившие, куда глаза глядят, и живут себе, не стесняются – от пуза матюкаются.

Но Недоволкин, штопаный гондон, продолжая набивать хавало святым для народа продуктом, можно сказать, Небесного Класса, возражает и даже доказывает.

«Ты, блин, знаешь, кто ты, блин, есть, и какого шершавого ты, блин, топчешь нашу, блин, землю, блин, вокруг себя, блин, босиком?»

Тут, виноват без вины, я уж не воздержался, вырвал у него из хавала оба протеза и растоптал их гневными своими конечностями ног, а Недоволков начал шепеляво меня обзывать, типа, шопляк, шукоедина, шукин шын, шикопрыга, Шталина нет на тебя и так далее, что заставило меня залепить его хавало паштетом из куриных пупков, а он поперхнулся, упал и, видите ли, задергал своими забугровыми полуботинками. Ну, а весь корпоратив хохотал, священные блины, само собою, уминая.

Тогда я вылил на Недоволкова пару бутылок ледяного пива, вбухал ему в горлянку полстакана виски, а он выразительно очухался, набил очередной блин красной икрой с горчицей, как-то прожевал его, вставил вдруг обе челюсти сначала в чью-то пасть, потом в свою, я ему помогал, ну и объявил, мол, леди и джентльмены, Грига Сундарев реально прав. Поэтому если кто-либо, включая меня и прочее начальство, упомянет священный «блин» вместо разных существительных на букву Б – чтоб меня ведьмы вымели метлами прямо в ад, – никаких вам ни премиальных, ни продуктовых, извините, благ, точней, наборов и прочих профсоюзных благоустройств. Спасибочки тебе, Грига, за дружеский подсказ. Всем отделам. Совместно с высшим руководством РПЦ поручаю завтра же начать общероссийскую дискуссию о ставшем, к сожалению, общепривычным, недопустимо оскорбляющем достоинство Святого Блина, позорном преступлении против родного Языка и самого мата, – его неотъемлемой исторической части. Без мата – а он для всех нас, адский наш род, не препохабная порнуха, – жисть у народа была бы без него и не жистью, а, возможно, пристанционным сортиром станции, но которой останавливаются лишь товарняки, которые туда-сюда возят дерьмо и больше ничего.

Упомяну уж в своем последнем слове еще об одной заразе. Ведь вы, Ваша честь, сами слышите на каждом шагу, как девушки, молодые люди, даже трансантисемиты, включая сюда детей обоих полов, то и дело орут, шипят и дерут глотки, то есть посылают друг друга и посылают, типа, «да пошел ты!», «да пошла ты!», «да пошли вы все!» – это в адрес нашей раненой, точней, родной Госдумы!

И ни одна из посылающих глоток и глоточек ханжески лицемерно не указывает, куда именно направиться посылаемому другому/другой и наоборот. Разве что несчастный незахороненный перевернется в склепе своем мавзолейном за те же бабки на другой бок и закартавит: «Шли бы все вы в пегвобытно пещегный коммунизм, догогие товагищи».

Кроме шуток, нагод, виноват, народ обязан точно указывать выбранное, от слова «брань», направление, к примеру, «да пошел ты в ЖПО», имея в виду женский половой орган, – вот тогда и придем, в общих чертах, к новому, понимаете, всенародному движению, незнамо куда и, главное, за что – вот что! Особенно если иметь в виду Научно-исследовательский институт проектирования будущего.

Пора, товарищи леди и джентльмены, а также Ваша честь, прекратить всенародно коллективное богохулие с помощью засланного к нам из-за бугра словечка «блин».

Потом все мы замечательно и вдумчиво дометали солнышки блинов, типа, догуляли Масленицу, но вдруг нагрянули поддатые менты, которых кто-то вызвал два часа назад. Меня захомутали, хотя главред настаивал на немедленном прекращении дела. Однако его твердо приструнили, мол, сие преступление совершено не против вас лично, а является недопустимой блевотой в лицо и без того достаточно захарканного Закона.

Как говорится, шизец подкрался незаметно, так что, хук с вами, осуждайте, но я и за решкой буду дергать РПЦ известно за что, так как трудящиеся священнослужители обязаны нагружать самую суровую анафему на почитателей отвратительного лицемерия, устно и письменно, в театре и в кино порочащего святейший символ животворящего солнца, – обожаемый всенародными нациями, великий русский Блин.

Сколько же можно суицидничать, Ваша честь, приплюсовав к вам лица заседающих ради присяги в адрес справедливости, на месте которой шершавый нынче вирус вырос? До конца света, что ли? И неужто все мы, блюхер буду, хронически охудели не только телом, но и душою?

2021 год

Юлия Казанова


Родилась в 1985 году. Живет в Москве. Окончила исторический факультет МГУ. Училась в Creative Writing School и школе прозы «Глагол». Автор рассказов из слов. Публиковалась на порталах «Идiотъ» и «Лиterraтура», в журнале «Юность». Лауреат конкурса «Еще раз о любви» журнала «Этажи». Создательница проекта #юbooks в инстаграме.

Кастинг

От его красного «Лаки страйка» я закашлялась, будто вестница ковида. Но продолжала курить. Второй раз затянулась аккуратно. Третий медленно. Четвертая затяжка была бы спокойной – если бы не вся эта ситуация. Так всегда. Пока сигарета только началась, можно ни о чем не думать, а как дело близится к фильтру… Надо было решать: расходимся или нет.

Он чувствовал это. Вдруг посмотрел на меня прямо и сказал:

– А один раз нам за арбузы вставили…

Нелепо хихикнул и даже блеснул глазами из-под козырька своей кепки, выцветшей и мятой, с краями, разошедшимися на нитки. Сам он тоже был какой-то поношенный, изломанный, скомканный. Как старый манекен, который выбросили из окна. На моем фоне он смотрелся дико. Называл нашу встречу кастингом. Ха-ха, видели бы меня сейчас мои друзья! И с арбузами – ну никак он не ассоциировался, если только с высохшей коркой на асфальте.

Поэтому я сказала: «Пойдем через парк. Расскажешь». Запустила окурок в сторону урны и спрыгнула с крыльца забегаловки, откуда мы только что вышли. Он последовал за мной своей неполной походкой. Правой шагнул нормально, потом левой коротко, приставил правую и начал все сначала. Рассказывал, как и ходил, сбивчиво. Но, по крайней мере, наконец рассказывал, а не только повторял фразочки про кастинг.

В его истории были детали, а я сразу на такое клюю. В голове включилась полифония. Я даже забыла, что собралась вызывать такси, – начала до-придумывать историю. Замелькали кадры. Далекое южное лето. Небо такого синего цвета, что от него кружится голова и куда-то проваливается сердце. На земле лениво загорают огромные сферы, снаружи полосатые, внутри красные в черную крапинку. Двое друзей простукивают ягоду за ягодой (у него вызывало какой-то дикий и детский восторг, что арбуз можно называть ягодой), наконец выбирают два арбуза, перепиливают стебли перочинным ножом, катят их до брошенных велосипедов, привязывают к багажникам. И несутся обратно, подпрыгивая на плитах бетонки, которая протянулась от горизонта к горизонту. В планах – ночная арбузная вечеринка.

Но вечеринка не удалась.

– Стуканула вторая группа, – он дергано затянулся, – до сих пор тошно на арбузы смотреть.

Он был из детдома в Ростовской области. И закончил рассказывать так, что стало понятно – после того случая цвета в его жизни потускнели. Надеюсь, его с другом хоть не избили за кражу, а то с чего бы ему хромать? Это я думала про себя, не спрашивала, и так получилось, что осталась. Все-таки человек в детдоме вырос, а я посидела в кафе полчаса, покурила и до свидания? Но и сказать было нечего. Кроме как «дай, что ли, еще сигарету». Вторую курила как будто и не бросила полгода назад. А ему было приятно – чувствовал, что хоть чем-то мне полезен.

Я прошу сухого вина, приносят не совсем сухое, зато со льдом. Я отпиваю, точнее, я запиваю мысль «боже-что-я-тут-делаю». Кепка к тени на лице не имеет никакого отношения. Она если только добавляет эффекта, но главное, что кожа у Димы какого-то покойнического, смугло-серого цвета, и под глазами серость берет полный верх. Это человек-тень.

Вы, конечно, спросите, где я откопала такого спутника? А откопала я его в тиндере одинокой и темной ночью. Взяла и поставила лайк, так устала от работающих исключительно для души, вечно ноющих, не готовых не то что к решительным, а вообще к действиям мальчиков, то ли друзей, то ли бойфрендов, от своего, что называется, круга. Ну, возможно, неудачное знакомство, думала я, но хотя бы истории-то можно послушать?

На фотографии он был в той же кепке, только тогда она была новее на несколько лет. Как и он сам. Я тогда подумала – да кто ж так фотографируется, под козырьком ничего не разобрать, какая-то тень на лице. А так, может, и ничего. Подписано «Дима, 33», в разделе о себе строки: «Жизнь – кастинг, горим и гаснем» и что-то там дальше. Договорились встретиться, место выбрал он.

 

И вот мы сидим в забегаловке у метро, как будто перенеслись в девяностые, – вход между ломбардом и аптекой, шатающийся столик на гнутых ножках, меню с пельменями и чебуреками. Я прошу сухого вина, приносят не совсем сухое, зато со льдом. Я отпиваю, точнее, я запиваю мысль «боже-что-я-тут-делаю». Кепка к тени на лице не имеет никакого отношения. Она если только добавляет эффекта, но главное, что кожа у Димы какого-то покойнического, смугло-серого цвета, и под глазами серость берет полный верх. Это человек-тень. У него черные джинсы, истертые до потери цвета, и куртка, какие носили, когда я училась в школе.

Человек-тень смотрит куда-то в сторону, но иногда взглядывает на меня, как на существо из другого мира. Мне неудобно, а он ковыряет картонку под своим пивом зубочисткой. Обычно я всегда найду что рассказать – я же коллекционирую истории, – но тут потерялась.

Наш разговор замирал, путался, спотыкался. Он вдруг предложил перекинуться «в картишки» и даже достал колоду с заломанными углами. Я отказалась, хотя неплохое было бы зрелище, если бы мы начали играть в подкидного.

Своего разговора у нас не было, и я решила послушать чужой.

– Думаешь, тоже тиндер? – Я кивнула на соседнюю пару.

Напротив сидели расплывшийся мужчина лет пятидесяти в светлом пиджаке на водолазку и потерянная женщина помоложе с черными бровями и розовой помадой. Я начала подслушивать, есть такой прием, когда совсем не о чем разговаривать. Это как пойти в кино.

Мужчина говорил с видом эксперта:

– У современной московской проститутки обычно три высших образования. Институт Натальи Нестеровой – его, кстати, закрыли потому, что стало слишком много шлюх, потом институт дизайна – это когда она разочаровалась и стала искать себя, ну и психологический факультет – как финальный аккорд, вишенка на торте.

Пара как раз выпивала под десерт из затуманенного холодом графина. Они чокнулись, и Дима обернулся на звук встретившегося стекла.

– Почему вы мне это рассказываете? У меня вообще нет высшего образования. – Его спутница как будто обиделась и опустила на стол измазанную розовым рюмку.

– У нормальных людей, у тебя, у меня, его и нет. – Мужчина в пиджаке снова выпил. – У меня вот неоконченное.

– Получается, я нормальный, – с каким-то почти удовольствием сказал Дима. – Плюс балл на кастинге. А потом мы ушли, и он не оставил чаевые.

* * *

Закурив вторую, я села на скамейку в парке. Листья уже вовсю летели вниз сквозь вечернюю полутьму. Арбузы арбузами, карты картами, но о каком кастинге он все время говорит? Я спросила, и он ответил.

– Есть такая песня, в ней все объяснено, – сделал паузу, – я слова написал.

Да, спросила я зря. Какая песня, какие слова, если он даже фразы собирал с трудом. Но он уже рылся в телефоне, и вдруг тот заиграл – про королей спальных кварталов, палево, мутки:

 
Никто не знает, кому как карта ляжет.
Платим дважды, однажды не заметив лажи.
Даже сажей можно нарисовать счастье.
Жизнь – кастинг, горим и гаснем.
 

Строки из его профиля. Телефон пел, а Дима держал его на ладони, как что-то умилительное, вроде котенка, и улыбался.

Когда песня кончилась, он сказал, что подарил этот «рэпчик» Баете. Он вдруг заговорил складно. Рассказал, как переехал в Москву, бродил под эстакадами, мимо столбов и заборов, гигантский город предлагал ему «деньги», «регистрацию», «шаурму», «кредит». И из этих слов он складывал рифмы. Сначала я ничего не понимала. А потом вдруг поняла – ну да, конечно, это же только его фантазии, он рассказывает много раз отрепетированную историю, в которую, возможно, верит.

Козырек его кепки приподнялся. Свет фонарей, вывесок, окон, фар – весь какой был на вечерней улице – добрался до Диминого лица, до его глаз, в них подпрыгивали дикие выдумки. Тень отступила. Вот он в чужом северном городе, в своих мечтах друг Баеты и повелитель рифм, ходит на свидания… А потом он полетел под откос. Рассказывал, что его квартиру отобрали черные риелторы, что он совсем один, что встречу с Баетой он, может, выдумал, а, может, и нет, что он вернется в Ростов, снимет ночью колеса с «жигулей» тетки… У него сбивалось дыхание.

Очень кстати начался дождь, и я сказала: «Мне пора». Он как-то сразу замолчал и поник, но принял это покорно. Покурили. Я вызвала такси, а он спросил: «Можно я тебя обниму?» Я кивнула. Дима обнял, почти не касаясь. Потом полез в карман и дал еще две сигареты на ночь. Идти к такси надо было, не оглядываясь, как будто ничего не случилось.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru